Ален Роб-Грийе – Романески (страница 30)
Вещи — будь то длинненькие ароматизированные сосиски или спрятанные в листве электрические фонари — ценны конечно же не своим внутрисущественным содержанием, а их способностью воздействовать на нашу память. Самые крепкие связи между близкими людьми сплетены — и это известно всем — из малозначительных подробностей. Посему я уверен, что во все время моего детства и долго потом нас с мамой объединяла густая сеть одинаковых вкусов, вероятно, порожденных свойствами ее натуры, а также — более осязаемая прочная ткань, сотканная из мелких событий, ощущений, изо дня в день одинаково переживаемых ею и мной.
Мне надо было бы привести для примера нашу общую любовь к садам и их разведению, ее и мой несомненный дар к кулинарному творчеству у плиты, нашу склонность к созданию в голове сложных и точных планов (начиная с маршрутов переездов из одной точки Парижа в другие и кончая коренным изменением дома или целого квартала), нашу страсть к бесполезным и бескорыстным спорам, не важно о чем, или нашу с ней замечательную предрасположенность к убиению времени за ничегонеделанием. Но все это были настроения общего порядка, между тем как то нечто более ценное, которым мы пользовались вместе, имело, разумеется, размеры значительно более скромные и было напрочь лишено глобальности, а предметы, его составлявшие, были столь фрагментарными, скоропреходящими и тленными, что сегодня я уже не нахожу большого интереса в усердных поисках их лучших образцов. Потерянное птицей синее перышко, квадратик «золотца» от шоколадки, проросток черенка, найденная в дорожной пыли лимонного цвета соломинка, несущий крошку от печенья красный муравей — можно для примера взять любой кусочек не важно чего, ибо основное зиждется на внимании, к нему проявленном, и особенно в возникающей между ним и другими предметами связи.
Папа говорил, что мама и я любили всевозможные «кусочки-уголочки», подчеркивая этим, что нас с ней могли трогать не столько обширные пейзажи, сколько отдельные их фрагменты, малозаметные и как бы сбоку припека; так, большому озеру, видом которого можно наслаждаться, стоя на вершине горы, мы предпочитали случайную комбинацию трех замшелых камней на берегу. Порою отец ласково посмеивался над маминой близорукостью, как и над ее носом, называя его гигантским. Но у меня со зрением все было в порядке, тем не менее я тоже любил рассматривать вещи, чуть ли не водя по ним носом, стремясь обнаружить их тончайшие различия даже тогда, когда большого смысла в них явно не имелось.
Вероятно, подобно ей я испытывал какую-то особую тягу к мелким вещам и в детстве частенько мастерил себе игрушки, используя для этого какие-то крошечных размеров предметы из самых ненадежных материалов. Мне часто рассказывали такую историю: в конце года, когда родители меня спросили, что я хотел бы, чтобы 25 декабря Дед Мороз положил мне в ботинки, которые накануне вечером мы с сестрой ставили у камина из черного мрамора, я совершенно серьезно заявил, что был бы рад, если бы он принес «обгоревшие спички». Наши новогодние подарки были, конечно, скромными, но не до такой же степени!
В тот раз я получил набор палочек и реечек из тополя (толщиною в два-три миллиметра) и, сверх того, детские столярные инструменты, весьма похожие на орудия труда взрослых, как то: пилу, молоток, подпилки и рашпили, наугольник и так далее, а также набор штифтов. Преисполненный строительного энтузиазма, которого мне хватило на месяцы и годы, я тут же приступил к постройке миниатюрных домов — римских, этрусских и византийских, — копируя те, что были изображены в двухтомном энциклопедическом словаре «Ларусс».
Я мог целыми днями заниматься раскладыванием по выстланным ватой картонным коробочкам и этикетированием на музейный манер тщательно вычищенных и вымытых частей жевательных органов лангустинов и морских ежей, а также многого другого, для чужих глаз не представляющего никакой ценности, как, например, колючек кустарников, отливающих металлом надкрыльев жесткокрылых насекомых, половинок раковин нуммулитов (по которым можно было судить о том, как эти ископаемые существа жили в своих винтообразных домах), хрупких прозрачных ракушек, своими краями напоминающих розы, эти ракушки я собирал на берегу, любя цвет их перламутровых тел.
Да, да! Сейчас расскажу! У меня также были две фарфоровые куклы, явно девочки, ростом в несколько сантиметров, которых я одевал и раздевал. Любовь к ним у меня сохранилась надолго, поскольку с ними я проделал свои первые эротические упражнения (их руки и ноги я, разумеется, связывал). В самом деле, мои извращенные вкусы сформировались очень рано, как мне думается, еще до возникновения гетеросексуального сознания: я мечтал об избиении одноклассников (коммунальные школы не были смешанными) так, чтобы те, которые мне казались уродливыми и несимпатичными, подверглись истреблению в первую очередь и больше не существовали на белом свете, в то время как обладатели стройных тел и красивых нежных лиц получали бы право на долгие мучения, стоя привязанными к каштанам, росшим на рекреационном дворе.
Дотошный садист, к тому же еще и жадный, я откровенно признаюсь дорогому доктору Фрейду в том, что все эти три качества, которыми он наградил один из своих любимых комплексов, сформировались во мне с молодых ногтей. А своим нынешним и будущим потомкам — для их же пользы — сообщаю, что я сосал грудь матери более двух лет и, уже умея ходить, требовал этого исключительного питания, произнося фразу, ставшую в нашем доме легендарной: «Не молока в чашке, а молока маминого!»
Мама проявляла ту же скрупулезность и то же терпение, занимаясь самыми незначительными делами, умея превращать в забаву большую их часть. Что до ее любви к мелким вещицам, то это было столь известно родственникам и друзьям, что каждый считал своим долгом привезти что-нибудь в подобном роде из своих путешествий. В одной из керангофских горок всегда можно было увидеть коллекцию всякой всячины, начиная с севеннской кухонной посуды, величиною всего в несколько миллиметров, и кончая японскими фигурками, выточенными из рисинок.
Наше единство кончалось там, где начинались проблемы откровенно плотского или даже прямо эротического свойства. Мне очень рано стало ясно, что здесь у нас с мамой согласия быть не может, и я, рассказывавший ей все, инстинктивно замолкал, как только дело доходило до моих жестоких фантазий и ночных удовольствий. Оставляя в стороне лесбиянские — сентиментальные, а может и более серьезные… не знаю — связи, ее снисходительность к которым для меня всегда была очевидной, должен сказать, что сексуальные фантазии любого свойства, как только делался на них намек, наталкивались на ее осуждающую улыбку (и высказывание), как нечто более недостойное, чем что-либо другое; возможно, это касалось и так называемого нормального полового акта.
Между тем я уверен, что она абсолютно не страдала пуританством, как и показной стыдливостью. Чувственность так и сквозила в ее отношениях с миром, не оставляя ни малейшего места маскировке и лицемерию. Она говорила обо всем с непривычной для той поры свободой, смеясь, например, над содомистской пропагандой, которой баловалась, как мне кажется, одна из ее давних подружек, или давая той или иной девице совет такого рода: «Существуют парни, с которыми спят, но за которых не выходят замуж». Эта сентенция была сродни категорическим и окончательным суждениям, которые она могла высказать по поводу людей, впервые увиденных.
Сегодня я могу сказать, что на женские развлечения и удовольствия мама смотрела сквозь пальцы охотнее, чем на мужские, обвиняя самцов в грубости, примитивности и склонности к насилию. Прочтя «Тошноту» и заметив мой интерес к этому роману, она вынесла Рокантену приговор, не подлежащий обжалованию, ибо он требовал от своей подружки (чего я нигде в тексте не обнаружил) орально-генитальных услуг. С предметным миром она находилась в столь прямом и страстном общении, что герой романа — этакий посланец новой метафизики — показался ей тем, с кем она захотела (сначала захотела, а потом расхотела) встретиться. В итоге моя матушка заявила: «Твой приятель Рокантен — отвратительный тип, и еще раз приглашать его к нам не следует!» Она обладала натурой пылкой; и, улыбнувшись, я ей ответил: «Ты все принимаешь слишком близко к сердцу!» Как бы там ни было, мне пришлось довольно скоро перестать делиться с ней моими литературными пристрастиями тоже.
Имеет ли место в моих впечатлениях, связанных с мамой и касающихся темного предмета, каким является эрос, чувство некой личной вины, способной исказить мое представление о ней? Отношение мамы к мужчинам и их фантазиям мне всегда казалось тем более поразительным, что она испытывала вселенскую нежность к совокуплениям животных, птиц и кошек, даже если некоторые коты демонстрировали прямо у нее на глазах явные садоэротические наклонности. Будучи первой читательницей всех рукописей, которыми я дебютировал, мама первой ознакомилась и с «Соглядатаем». Как было говорено выше, дойдя до последней строчки, она сказала: «Это прекрасная книга, но я предпочла бы, чтобы она была написана не моим сыном».
Два-три года назад, на одном международном симпозиуме, я услышал, как один режиссер, любимец публики, — индус или египтянин, сейчас не помню кто, — объясняя онемевшему от избытка чувств залу главный принцип своей работы при съемке той или иной сцены, свел его к следующему простому вопросу: «Поймет ли моя мать то, что я сейчас делаю, понравится ли это ей?» Рассказывать истории, адресатом и судьей которых одновременно была бы мать, — почему бы и нет? Этот критерий не хуже прочих. Между тем совершенно верно то, что я пишу романы не для мамы и снимаю фильмы не затем, чтобы доставить удовольствие ей. Стало быть, я это делаю вопреки ей? И это тоже не так, хотя видно невооруженным глазом, что в моей преднамеренной (кажущейся) холодности повествования наличествует некая защитная реакция на слишком пылкую субъективность, которую она могла бы вложить в выражение своих чувств.