Ален Роб-Грийе – Романески (страница 23)
Нет, безразличным я не был. Совсем не это сохранила моя память. В глубине души я знал, что не я проигрывал эту войну. Давно приученному думать, что наши правители являлись марионетками, что нынешние генералы были ни на что не способными, а нашу армию разрушил Народный фронт, мне было очень трудно вдруг ощутить себя полностью солидарным со всеми отвергнутой Францией. Я просто был обречен принять то, что другие, а не я, давно заслужили. Но что я мог сделать в свои семнадцать лет? Глупо-успокоительная информация, распространяемая официальными инстанциями, лишь усугубляла чувство беспомощности и покинутости. Нам лгали, как детям.
Вполне вероятно, что укоренившаяся во мне убежденность в принадлежности к небольшой группе людей, абсолютно не воспринимавшихся массой остальных, убежденность, до предела развитая клановой идеологией (нас, всех Роб-Грийе, обвиняли в том, что мы воспринимали остальной мир как скопище дураков), тоже не слишком благоприятствовала тому, чтобы я вдруг проникся требуемым чувством национального единства. Этот уголок Финистера находился во многих и многих километрах от Вислы. Рейн, Маас и Сомма были несколько ближе. Я жил в другом месте. Я хорошо трудился в школе (был «явно первым», как свидетельствует табель; учиться мне нравилось всегда, люблю это дело и сегодня), старательно выполнял все домашние задания и успешно сдавал экзамены… Я был демилитаризованной зоной, наблюдателем одиноким и не наделенным никакими полномочиями, забытым в открытом городе…
Война заявила о себе у нас внезапно и грубо, в форме самой неожиданной: ровно в полдень папу подвез к садовой ограде военный шофер на какой-то разбитой машине, наскоро перекрашенной в тусклый серый цвет для того, чтобы ее труднее было увидеть вражеским летчикам, но тем не менее во многих местах простреленной, на что указывали широкие и косые отверстия, пробитые пулеметами, установленными на самолетах «Шука». Папа был бледен и нервен сильнее обычного. Он разговаривал отрывистыми, сухими и бесцветными фразами.
Сжегши во дворе министерства ненужные архивы, содержавшие сведения о нашем вооружении, отец уехал поездом на юг и вскоре затерялся в общем потоке исхода, конечной цели которого не знали ни гражданские, ни даже военные. Мосты через Луару оказались разрушенными, и пришлось искать переправу западнее. Чувствуя себя бесполезным среди этого беспорядочного отступления, он решил возвратиться к тем единственным существам, ответственность за которых его не покидала никогда; на его счастье, дороги, ведущие в Брест, оказались менее запруженными потоком беженцев. Оставление поста? Но его больше не существовало! И еще. Как-то раз папа заявил, что ради сохранения семьи он способен сделать все, даже убить!..
Тогда же он сказал, что война безвозвратно проиграна, что у нас более нет ни техники, ни армии, ни союзников, ни даже надежды на какую-либо помощь… В какие-то моменты слова застревали у него в горле, которое ему перехватывали то рыдания, вызванные мыслью о поражении, то страх, то радость возвращения домой. Мама повторяла: «Ты уверен?» — не желая верить, что все кончено, что соответствующее противодействие невозможно, что рассчитывать на чудо не приходится… От негодования она плакала… Шофер уехал в своем разбитом автомобиле, чтобы, лавируя между немецкими колоннами, попытаться добраться до собственного дома. Стоит ли удивляться тому, что среди всей этой катастрофы маршал Петен внезапно появился как некая звезда?
Итак, это была оккупация, вездесущая, но не производившая большого шума, хорошо налаженная и внешне довольно незаметная, не считая редких парадов под громкую музыку, которую мы воспринимали с усмешкой. Немецкие солдаты были вежливы, молоды и улыбчивы; они производили впечатление чего-то серьезного, доброжелательного, почти благородного, как если бы просили прощения за то, как объявились на нашей мирной земле, то есть без приглашения. От них веяло дисциплинированностью и опрятностью. (Очень редкие воры и грабители немедленно и сурово наказывались своими начальниками.) На этих одетых в зеленое и черное высоких светловолосых парней, утолявших жажду водой и умевших петь хором, люди поначалу смотрели как на занятных животных. Один из оных на большом пропагандистском плакате (он заменил плакат со словами Поля Рейно «Мы победим, потому что мы самые сильные!») помогал маленькой девочке, которую держал за руку, перейти улицу; надпись гласила: «Доверьтесь немецкому солдату!» В 1940–1941 годах эти рисунок и текст определенно не воспринимались как скандальная провокация. Не зная особенностей того периода, трудно понять, что знаменитый роман Веркора, нелегально выпущенный в свет издательством «Минюи», был книгой Сопротивления. Люди повторяли: «Во всяком случае, они корректны». В глубинке Франции вздохнули с облегчением.
Этот выход из игры в конечном счете меня устраивал как нельзя лучше. Мы более не находились на чьей-либо стороне, будучи избавленными от англичан и не связанными с немцами. Благодаря маршалу мы неожиданно и чудесным образом сделались нейтральной страной, наподобие Швейцарии… Лучше того — мы оказались разоруженными! Наши вероятные симпатии к тому и другому лагерю очутились как бы в скобках; наши мнения, при всей их внутренней страстности, отныне представляли собой не более чем предмет дружеских споров, протекавших в семейном кругу, в ближнем кафе или, в крайнем случае, обмен терпкими словами со сварливыми соседями по лестничной площадке.
Я спокойно мог оставаться нелицеприятным свидетелем, любителем, отправленным в отпуск без сохранения содержания. Оккупация — это было нечто, слегка напоминавшее «странную войну»: в мире происходили ужасные вещи, рисковавшие получить фундаментальное значение для нашего будущего, но мы из них были исключены до «нового приказа». Все это мы узнавали со стороны, из газет, смысл написанного в которых надо было уметь вычитывать между строк, а также из радиопередач, коих ангажированность, от которой шибало катехизисом, даже не маскировалась. Выжидательная политика Петена (правоверные коллаборационисты пеняли ему за нее довольно часто), приняв вид политической мудрости, вполне отвечала национальному устремлению.
Что можно было сделать другого? Храбро включиться в подпольную борьбу или, пересекши Ла-Манш, помочь Англии в один прекрасный день возвратить нам свободу? Влиться в суровый крестовый поход Европы против коммунистической гидры? Я знавал кое-кого из немногих парней, отправившихся на поиски кто одних, кто других приключений. Они более напоминали банальных охотников подраться, нежели героев… Как сказал бы один из персонажей Сэмюела Беккета: «Надежнее всего — не делать ничего».
Наша семья возвратилась в Париж. Учась в лицее Святого Людовика в одном классе с сестрой, я в продолжение двух лет готовился к вступительным экзаменам в Сельхоз и поступил туда с хорошими оценками осенью 1942 года. Брест оказался недоступным, и теперь мы проводили летние каникулы в Генгане, у тети Матильды Каню, преподававшей математику в одном из городских коллежей. Кругом зеленели рощи и простиралась поросшая папоротником и дубняком древняя бретонская земля. Вот одно из воспоминаний: переулок, где мы живем, ведет к кладбищу; туда мимо наших окон идет отряд серо-зеленых солдат; шестеро первых несут на плечах гроб; остальные следуют цугом, тяжело ступая подкованными сапогами по неровной и блестящей булыжной мостовой. Это уже не красавцы периода вторжения, а резервисты, не способные вынести испытаний Восточного фронта. Низкими голосами они в унисон, протяжно и уныло, поют: «Был у меня товарищ…» На скудную колонну, шагающую посреди улицы, и на весь город сыплется мелкий, нескончаемый дождь, добавляющий свою кельтскую ноту к ностальгии старинной зарейнской песни о погибших соратниках.
Париж тоже не выглядел очень веселым; в нем также не было видно автомобилей; это и тишина сообщали столице какую-то новую краску. Нельзя было сказать, что немецкие войска ее заполнили патрулями и зеваками: у них явно имелись иные занятия. Среди этой пустоты парижский пешеход пользовался определенным родом свободы: свободы пустынных пространств, свободы заброшенности и сна. По этому городу-призраку можно было совершать огромные переходы, не преследуя никакой цели. Однажды мы с отцом прошли его весь из конца в конец, толкая перед собой ручную тележку с ниспосланным Провидением мешком каменного угля. Наступила зима, и проблема холода в жилищах прибавилась к неизбывной проблеме скудевшего рациона питания; увы, совокупность вульгарных жизненных забот весьма часто брала верх надо всем остальным. Папа вкладывал в материальное обеспечение существования клана и душу и тело.
Поступив в Сельхоз и будучи уверенным в счастливом завершении своего длительного и дорогостоящего обучения, я работал уже не столь усердно, или, точнее говоря, остановил выбор на предметах для меня интересных (то есть на биологии растений, генетике, биохимии, геологии…), совершенно пренебрегши остальными (такими, как сельхозтехника, сельхозстроительство и промышленная технология). Я часто ходил на концерты и в оперу. Там, разумеется, всегда было полно немецких офицеров, которые составляли большую часть публики партера некоторых престижных залов, особенно в Опера-Гарнье. Однако они мне никак не мешали, будучи слушателями очень тихими и почти призрачными в своих отутюженных мундирах. К тому же разве мы, они и я, не любили одной и той же музыки, не были почитателями Баха, Бетховена, Вагнера, Дебюсси и Равеля? Места же, которые они покупали, стоили слишком дорого для моего тощего кармана. И еще. Как это ни парадоксально, именно я взирал на них свысока!