Ален Роб-Грийе – Романески (страница 25)
Жизнь специализированных рабочих протекала на грани отчаяния, но меня оно, это отчаяние, как-либо затронуть не могло, поскольку я считал себя на заводе человеком временным, не имеющим с ним никакой реальной связи ни в смысле духовном, ни в смысле будущего, и мое присутствие на нем — бесцельное — было случайным, так сказать, ошибочным. И когда в субботу вечером украшенное свастикой объявление, приклеенное над часами, отмечавшими приход-уход, нас оповещало, что воскресенье выходным днем не будет ввиду необходимого усилия во имя конечной победы и т. д., я, как умел, переводил текст лишь до заключительных слов, набранных жирным шрифтом: «Об этом просит твой фюрер», ни на миг не сомневаясь в том, что меня это не касается. Конечно, на следующий день я вкалывал наравне со всеми остальными, стоявшими у конвейера, как то: баварцами, швабами и франко-нами, но, в отличие от них — а разница читалась на их унылых лицах, я ни в малейшей степени не чувствовал себя ответственным за что-либо, потому что эта работа никогда не была моей: я не был настоящим рабочим, я не был немцем и фюрер был не мой; и эта предполагаемая победа, при любом раскладе, не была моей тоже.
Вокруг себя я видел немало товарищей, казавшихся бесконечно более способными быстро влезть в шкуру персонажей, роль которых их заставили играть совершенно без подготовки; в их число входили даже деголлевцы, трудившиеся в этой, чужой для них войне, с усердием, которого лично я был напрочь лишен, что побудило меня занять позицию
Однажды, спасаясь в лазарете, где я с наслаждением читал «Хулио Хуренито» Ильи Эренбурга первого периода (свалка книг, составлявшая французскую библиотеку лагеря, очевидно, имела своим происхождением нацистские аутодафе), мне вздумалось научить одного молодого французского крестьянина, которому по выздоровлении предстояло возвращаться на работу, как можно подправлять показания термометра, аккуратно натирая капсулу со ртутью о шерстяной носок. Однако парень ответил мне, что предпочитает снова стать у своего станка, что его «жена и дети умирают с голоду в Ла-Роше, Эндр-и-Луара»; выдвинутая им причина была вдвойне абсурдной, во-первых, потому что система социального обеспечения, к тому времени отлично отработанная, позволяла ему получать ту же самую зарплату, будучи больным, и, во-вторых, — как мне стало известно потом — у него не было ни жены, ни детей. Да, он с нескрываемой надеждой ждал высадки десанта союзников, но, увы, уже слишком свыкся с положением немецкого рабочего и откровенно тосковал по своему расточному станку.
Упрямое чувство остраненности — почти экстерриториальности, — испытанное мною (быть вне всего; оказаться внутри событий лишь по воле случая, вследствие недоразумения, которое располагало скорее к улыбке, нежели к драматизации положения), меня не покидало даже ночью, когда вслед за сиренами воздушной тревоги раздавался глухой рокот бомбардировщиков, выдергивая нас из драгоценного сна и вынуждая соскакивать с коек и мчаться вон из бараков, любой из которых вскоре мог вспыхнуть ярким пламенем. Небосвод становился почти дневным из-за осветительных ракет, они медленно опускались на нас, распространяя яркий розовый свет, и на этом фоне вспыхивали белые разрывы зенитных снарядов, а сосновый лес полыхал пожарами («Здесь курят только поджигатели!») и окрашивал дымно-оранжевым огнем широкие участки горизонта.
В городах это зрелище скорее всего было не столь эффектным. А наш лагерь был усыпан догорающими фосфорными чурками, они плавились прямо у нас на глазах, словно заряды фейерверка, не загоревшиеся по неведомой причине. И даже когда свист больших бомб бросал нас лицом в скошенную траву и мы ждали грохота взрывов, которые казались совсем близкими — так ужасно сотрясалась земля, — опять и опять, вопреки всем опасностям, именно сознание того, что меня занесло сюда по ошибке, играло определяющую роль в сохранении моей жизни: я не находился в состоянии войны с этими самолетами, бомбы были нацелены не на меня, — и если мне было суждено расстаться здесь с жизнью, я все равно продолжал верить, что оказался бы лишним в списке жертв и разрушений, являясь рабочим-фантомом, по недоразумению внесенным в отчет о выпущенной продукции.
Возможно, лишь утром, по возвращении в разбитый городок, у меня возникало то ли ощущение, что я чего-то лишился и утратил часть самого себя, то ли чувство болезненного сопереживания — бесполезного в своем бессилии и, следственно, не имеющего практического смысла, — вызванное картиной бесформенных развалин нарядной барочной церковки, любовно оберегаемой в продолжение веков, и видом обуглившихся останков высоких деревянных домов с вчера еще полными цветов балконами, домов, которые были построены в средние века и долгие столетия гляделись в светлые воды Пегнитца. Так каждую ночь, в дыму и пыли, понемногу уходила в небытие старая Европа… Но не является ли ностальгия по руинам — даже свежим — также частью традиционных составляющих путешествия за пределы привычного?
Состояние случайного гостя, в полной безопасности расположившегося за безразличным стеклом, я вновь пережил несколько лет спустя в лагере Дивотино, на зеленых холмах Болгарии, среди кукурузы и огромных цветущих подсолнухов, когда в компании Даниеля Буланже (с которым познакомился в Праге за месяц до того на многолюдном шутовском конгрессе «демократической молодежи») и Клода Олье (с которым у нас произошла встреча летом сорок третьего года в Нюрнберге) как один из добровольцев «Интернациональных восстановительных бригад» трудился киркой и лопатой на строительстве будущей железнодорожной ветки Перни — Волуек. По возвращении я рассказал в тексте, появившемся сначала в 1950 году в периодическом издании для инженеров, а затем, в 1978 году, повторенном в журнале «Обли́к», о полной абсурдности работ, выполненных на той стройке, о непроницаемой тайне того, как набирали молодых болгарских «членов бригад», о пустопорожних речах специалистов марксистско-ленинской пропаганды (разумеется, взывавших к миру и дружбе между народами), речей, периодически прерываемых возгласами нашего хора, скандировавшего с безумным восторгом имена героев: «Сталин! Торез! Тито! Димитров!» — а также о все углублявшейся пропасти в лоне французской делегации между настоящими коммунистами и всеми прочими. Мои попытки примкнуть к левым или к правым так ничем и не закончились.
В том же номере журнала «Облѝк» Франсуа Жост опубликовал кое-какие документы — фотографии, вырезки из газет, выдержки из книг и т. п., поимевшие касательство к другому эпизоду моей биографии, когда я (ненормально?) дистанцировался от очередного события — весьма драматического, — случившегося со мной. Речь идет об авиакатастрофе. Вместе с женой я находился на борту первого «Боинга-707», принадлежавшего компании «Эр-Франс», который разбился во время перелета из Парижа в Токио. ЧП произошло на стадии взлета с ВПП гамбургского аэродрома. Увы, таким оказался дебют трансполярных перелетов 1961 года.
Отвечая на вопрос журналиста телеграфного агентства «Франс-Пресс», позвонившего мне в отель «Атлантик», где разместили уцелевших пассажиров, которые пожелали продолжить полет ближайшим рейсом, я рассказал именно то, свидетелем чего стал, сидя у иллюминатора, в конце салона: о самолете, взлетевшем не по оси взлетно-посадочной полосы, о стремительно приближавшемся в момент разбега газоне, о крыле, внезапно накренившемся в эту сторону, о двигателе, ударившемся о землю и мгновенно вспыхнувшем, о самолете, отброшенном вправо и сломавшем одну из стоек шасси, а также о втором моторе, который постигла та же участь, и о том, что лайнер продолжал двигаться вперед, но уже на брюхе, по участку земли отнюдь не ровному. И так далее.
Остатки фюзеляжа, разломанного в трех местах, замерли, образовав фигуру в виде буквы «Z». Языки пламени, по меньшей мере двадцатиметровой высоты, вырвались из бензобаков. Я и Катрин, совершенно целехонькие, обнаружили себя в углу кабины, наполовину ушедшей в землю. По глупости я принялся искать свою не содержащую ничего ценного ручную сумку среди кресел, большая часть которых была сорвана с креплений; тем временем бортпроводницы кричали нам снаружи: «Бегите! Сейчас будет взрыв!» Разутые до носков японцы, скользя по грязи среди обломков, по нескольку раз подбегали к горящему самолету, чтобы его сфотографировать, полагая, что эти снимки несомненно окажутся лучшим воспоминанием об экскурсии по Европе.
Немного позже, когда врачи «Скорой помощи» наконец извлекли всех опасно раненных (мертвых не оказалось, поскольку самолет был почти пустым, и в местах излома, по счастливой случайности, кресла были не заняты), между тем как пожарные еще сомневались в том, что все очаги огня подавлены (взрыва так и не произошло), а клубы густого черного дыма по-прежнему взлетали над толстым слоем сухого льда, небольшой грузовичок компании «Эр-Франс» подкатил к обломкам и из него вышел облаченный в белое маляр весьма профессионального вида, который, приставив стремянку к искореженному фюзеляжу, поднялся по ее ступенькам вместе со своим инвентарем и принялся спокойно закрашивать знаменитого морского конька фирмы. Развалившийся на куски «Боинг» мог бы без особого труда распознать любой мало-мальски сведущий любитель, так как все «семьсот седьмые» похожи друг на друга как близнецы-братья, но очередным пассажирам, мчащимся по взлетно-посадочной полосе и изумленно глядящим на жуткие останки, вовсе не обязательно было знать, кому они принадлежат.