Ален Роб-Грийе – Романески (страница 21)
Но нас не мучили и не держали за колючей проволокой. В округе было множество сторожевых вышек, но построены они были для предупреждения пожаров, которые могли вспыхнуть в окружающем сосняке. Во время очень непродолжительного периода обучения, когда у нас было немного больше свободного времени, а работа не так изматывала, мы даже имели возможность съездить в город на концерт, или вечером поужинать в деревенском трактире, или погулять по окрестностям (наши пропуска иностранных рабочих нам позволяли перемещаться в радиусе ста километров вокруг завода, с условием своевременного возвращения в лагерь, до которого было сорок пять минут езды на поезде). Было начало сорок третьего года. Стояла теплая погода. Настроение у всех было хорошее. Воздушные налеты происходили редко. Пахнущие смолой сосновые леса находились под защитой надписей: «Здесь курят только поджигатели». Дикие косули подпускали к себе очень близко и смотрели на нас ласковыми глазами праведников.
И даже с наступлением зимы, когда наше положение на заводе заметно ухудшилось, представление о царившем в доброй Германии порядке оставалось неизменным. Стоявшие по обочинам белокурые дети все так же улыбались; городские тротуары по-старому сверкали чистотой; природа умиляла своею опрятностью, будь то пора зеленая или белая; безупречного вида солдаты вермахта все еще маршировали, чеканя тяжелый и крепкий шаг и басовитыми голосами распевая в унисон воинственные песни; поезда, как обычно, прибывали по расписанию; рабочие, как положено, вкалывали; конечно, порою, сидя в прокуренном зале ожидания, приходилось ждать состав, запаздывающий из-за какой-то аварии на пути, вскоре, однако, устраняемой; офицеры-отпускники (с усталыми лицами под козырьками плоских и жестких фуражек) делились яблоками с французскими студентами, рассказывая им о том, как они любили Париж, собор Парижской Богоматери и «Пеллеаса»9.
Порядок нарушала только американская или английская авиация, которая, не принося заметного ущерба военной промышленности (зажигательные бомбы, похоже, предпочитали наши скромные бараки импозантному заводу «МАН»), методично уничтожала нарядный средневековый городок и заметно сокращала то, что оставалось от сна в нашей новой жизни каторжников, делая ее еще более утомительной. И, когда, на пределе сил, разбитый суставным ревматизмом, я оказался парализованным на своем матрасе, меня перевезли в подземный госпиталь в одном из пощаженных районов (Ансбах), где врачи и медсестры занимались мной вполне нормально и даже мило.
Перед зданием Нюрнбергского вокзала стояло колоссальное, нарисованное мрачными красками панно, на котором были изображены сцены преступлений и безумия (пожары, насилия, убийства, террор и массовые расстрелы), освещенные апокалиптическим светом и снабженные следующей надписью, начертанной готическим шрифтом: «Победа или большевистский хаос!» Нынче более, чем когда-либо, мы знаем, что на самом деле речь шла совсем о другом. В СССР царит не хаос, а нечто прямо противоположное. При советском режиме тоже именно абсолютный порядок порождает ужас.
Но вдруг все это рухнуло и выяснилось, что простодушные и щедрые военные, красивые и аккуратные фельдшерицы, яблочки дружбы, доверчивые косули и светлые улыбки детишек были шуткой или, скорее, представляли собой лишь половину системы, половину внешнюю, ее витрину. Теперь люди в ужасе увидели задворки этой системы (беззвучные крики и немой смех кошмаров), где безумные солдаты втихую резали детей, фельдшериц и косуль.
Можно припомнить и кое-какие случаи, тогда нас вдруг поражавшие, — этакие моментальные трещины, пробегавшие по гладкой полированной поверхности витринного стекла, быстро заклеиваемые успокоительным «в конце концов — это война», которое в действительности не объясняло ничего… В одной из нюрнбергских булочных среди аккуратно выведенных объявлений типа «В понедельник магазин не работает» или «Просим уважаемых покупателей хлеб руками не трогать» однажды я прочитал и такое: «Евреям и полякам пирожные не отпускаются». Вот так человеческие существа оказались поделены на неравноправные категории.
На нашей одежде не имелось ни знаков различия, ни специальных нашивок (властям было достаточно изымать из нашей зарплаты ее существенную часть как «налог на иностранных рабочих», то есть тех, кои «приехали к нам, чтобы жить за наш счет»…); но немецкие евреи, как и во Франции, носили на груди желтую звезду (в 1944 году их очень мало ходило по улицам — нетрудно догадаться почему); украинцы были маркированы словом «Ост» (урезанный вариант слова «остарбайтер» — рабочий из восточных областей), нарисованным белым по синему; поляков же, наших дорогих поляков, которые все как один носили в своих сердцах образ Франции, можно было легко узнать по букве «П», вышитой на их одежде, и они не имели права ни на штрудель, ни на треугольные порции разноцветной кондитерской выпечки, украшенной заменителем крема… Любить порядок — это уметь классифицировать, а покончив с классификацией, наклеивать этикетки. Что может быть более естественным?
Вот еще одно воспоминание об ансбахском госпитале. Я уже не нахожусь в небольшом подземном зале, где теснятся хворые и умирающие, которые пребывают в слишком плохом состоянии, чтобы спускаться в бомбоубежище во время воздушных тревог, и где стоит церковная тишина, а каждое утро стыдливо задергивается занавес над умершим ночью человеком (предусмотренный на такой случай железный прут окружает каждую койку на высоте двух метров от пола). В длинном светлом зале (где полсотни железных кроватей выстроены в две шеренги, одна из которых — под окнами, а другая — вдоль глухой стены) прямо передо мной лежит неимоверно большой и широкоплечий человек с лицом миролюбивого зверя, скорее всего — медведя; увы, очень похоже, что он находится в последней стадии туберкулеза — так продолжительны его приступы кашля и ужасна мокрота.
И вот за ним приходят четверо военных, которые определенно не являются ни фельдшерами, ни врачами. Человек отказывается идти и начинает издавать своим низким пещерным басом громкие вопли, прерывая их то ли русскими, то ли подобными русским словами. Миленькие медсестры, в замешательстве отвернувшись, объясняют нам, что этот больной уже неизлечим и что его переводят в другой госпиталь. Тот, уже поднятый на ноги, слабо отбивается, продолжая вопить наподобие ведомого на бойню животного и, несомненно, понимая, о каком таком госпитале идет речь. Экзекуторы его одевают и в конце концов вытаскивают вон. Они даже не достают ему до плеча. Он производит впечатление принадлежащего к совершенно иному виду живых существ, нежели его стражники. На его шинели выстрочено: «Ост»… Если хочешь упорядочить все, из чего состоит жизнь людей, то регулируй и то, что касается их смерти.
Пока меня лечили аспирином в лазарете фишбахского лагеря, один шарантский крестьянин поймал косулю, запутавшуюся в силках. Подобная охота очень проста и большой изобретательности не требует. Тщательно сосчитанные оленьи стада заботливо охранялись лесниками, которые носили им охапки сена или соломы. Отпечатавшиеся на снегу следы жертвы и браконьера существенно облегчили расследование. К тому же последний — тщеславный, как все охотники, — приберег для себя как трофей копыто. Не знаю, что с этим человеком сделали, но только в Фишбахе он мне больше не встречался.
Один наш парижский фельдшер (серьезный и преданный своему делу студент-медик), обвиненный в укрывательстве симулянтов (они себя чувствовали достаточно хорошо, чтобы охотиться в лесу по соседству), а также в сокрытии их преступлений (он не донес на преступника), тоже был куда-то уведен, но как раз перед моим отъездом во Францию объявился вновь. Он так изменился, что я его узнал с большим трудом. У этого полускелета подрагивали руки, в глазах, вылезших из орбит, застыл страх; он изредка и неуверенно произносил несколько слов, сохраняя полное молчание о том, что с ним произошло. Несчастный напоминал того английского офицера из рассказа Киплинга, который возвратился в Сингапур из русского плена, а донимавшим его расспросами друзьям сказал одну-единственную фразу: «Меня познакомили с другим типом лагерей».
Несмотря ни на что, наш лагерь был из тех, откуда можно возвратиться. В 1945 году мы узнали, что существовали другие, замысленные германской администрацией для впуска без выпуска. Между фишбахским лагерем и лагерем Ночи и Тумана, вероятно, можно было найти промежуточные, методично разбитые на категории и соответственно оборудованные. Вот одна из очень многих второстепенных деталей, на которую я обратил внимание, возможно, неосознанно: все эти лагеря состояли из однотипных бараков, оборудованных одинаковыми нарами… Но вот нечто поразительное: лагерь, в котором я оказался, прежде служил для показательных посещений участниками конгрессов, бодро дефилировавшими во время грандиозных празднеств, устраиваемых режимом во время Reichparteitage10. Выстроенные специально для подобных собраний и подавляющие своими размерами и помпезностью (в типично гитлеровско-сталинском стиле), эти сооружения все еще возвышались в нескольких километрах от Фишбаха.