18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Жданов – В память о Тихоне (страница 4)

18

Тихон внимательно посмотрел на последние прочтённые слова: «Да, человек смертен, но это было бы ещё полбеды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чём фокус!». Оставив книгу, Тихон немного подумал, почему его так тревожит написанное почти сотню лет назад. В голову ему пришли только две мысли. Первая была разумной и успокоительной пилюлей: «Это просто стресс, он пройдёт, я переволновался немного». Вторая же мысль удивляла своей странной глупостью: «А она ведь также мне ответила там, в лесу. Знала откуда-то, что я скажу ей». Конечно, Тихон имел некие несерьёзные проблемы с восприятием реальности, но сумасшедшим он не был и себя таковым не считал, а потому бред о чтении мыслей отбросил, смахнув всё на совпадение и случайные игры своих расшатанных, как зубы старухи, нервов. Через какое-то время он снова продолжил читать. И, конечно, как и любого другого, его весьма позабавила и необычность разговоров о комсомолке, что рубит головы писателям, и глупость Берлиоза, который в порыве наивности не смог признать в психе Сатану, и дикость Бездомного, который так грубо посмел обойтись с незнакомцем. Закончив минут за двадцать первую главу, Тихон перевёл глаза на строчку ниже и побелел. На жёлтой бумаге с серой карандашной пометкой в углу большими жирными чёрными чёткими буквами было отпечатано: «Понтий Пилат».

Та спасительная пилюля, обманчивая панацея – тот последний спасательный круг рациональности был в дребезги разбит железным именем с кровавым подбоем. Тихон почуял дрожь, ощутил тряску молодых ещё рук с источенными, искусанными и искромсанными ногтями. В голове его – пустой, но тяжёлой теперь, танцевали в хороводе две мысли: «Она знала» и «Она издевалась». Он закрыл книгу, судорожно-припадочно её как-то откинув на деревянный подоконник, аккуратно встал и, едва дойдя до кровати, рухнул без задних ног. Хотелось плакать – до того ему было страшно. И страшнее было то, что он ничего не понимал, не осознавал даже источника своего собственного страха. Кого ему бояться? Девочки, которая босиком читает книги в дремучих лесах? Той, которой о мифах рассказывают те, кто лично всё видел? Местной сумасшедшей? Или, быть может, Воланда в обличии девчонки? Но сильнее всего этого бедного, уставшего, замученного и напуганного подростка волновал иной вопрос: «Неужели она читает мысли?».

Пытаясь преодолеть панику и порыв внезапного безумия, Тихон отбросил чушь о Воланде и начал рассуждать: «Нет. Мысли она не читает, потому что я не думал тогда ни о каком Пилате, я о нём даже не знал до сегодняшней ночи. Но она хитрая. И злая какая-то, будто насмехается вечно. Наверное, она меня разыграла. Сама просто книжку читала, вот и решила подшутить. Они же тут, в деревне, городских не любят. А эта тварь ещё и прикалывается…». Конечно, как и в каждой бочке сладкого мёда обязательно должна быть ложка дёгтя, так и в этом постулате разумности зияла маленькая, но очень противная заноза. Заноза эта была мыслью – глупой, странной, но всё-таки тревожной. И заключалась она вот в чём: «Если она разыграла меня, решив притвориться Воландом или ещё каким Сатаной, то откуда она знала, что именно эта книжка в моём рюкзаке?» И, конечно, Тихон, который, как ранее было написано, юноша был вовсе не глупый, он, чуть не дорвавшись до истины, до какой-то страшной тайны, отскочил от занавеса, оставив его только слегка колыхаться от несбывшегося прикосновения. Идею эту он для себя обозначил запретной и, привстав с кровати, дотянулся до телефона, попытался снова забыться в музыке.

Едва ли открыв любимый свой список и, даже не вставив наушники в раковины ушей, Тихон услышал неясный грохот, от которого сотрясались стёкла в деревянных иссушенных рамах. Грохот этот был, как ему показалось, громче всего, что он слышал. Ни один грузовик, поезд или самолёт, даже все вместе взятые из тех, которые он лично видел на своём веку, не издавали столь сильного и дробящего бытие звука. Тихон вжался в подушку и, закрыв глаза и уши, стал смиренно ждать окончания ужаса. Звук – беспощадный и неукротимый, рвался через ладони, давил на голову, больно бил даже сердце, не способное выдержать вибрации. И внезапно это всё прекратилось. Дом, деревня, мир, поеденный ночью – всё это смолкло в одно мгновение. Только лишь за тем, чтобы, как гром после молнии, после этих секунд десяти тишины, пришла новая волна чьего-то безумного не то крика, не то воя. Тихон, не в силах терпеть это, решился на смелость – он выбежал со всех ног из дома и взглянул в глаза ночной тьме. Он пытался увидеть воочию сумасшедшего кричащего, понять, кто или что заставляет его вжиматься в постель. Но увидеть ничего юноша так и не смог. Опять закрыв уши, он почувствовал слёзы, накатывающиеся на глазах, а потому быстро забежал в комнату и… зарыдал. Всё, пережитое им в школе, и днём, и даже этой ночью – всё казалось мелочью в сравнении с тем ужасом, что он увидел. И страшнее всего было то, что и ужас тот увидел его. Через окно на него смотрели и весело смеялись дети. Мальчик и девочка лет семи – оба маленькие крохотные шатены, почти близнецы. Они широко раскрывали большие рты в диком хохоте, ладонями и кулачками били по стеклу, кричали что-то глупое и неразборчивое. В их речах – сумасбродных и невыносимых – можно было разобрать только что-то вроде «Лгун» или «Лжун». Они кричали без умолку, а, когда умолкали, разевали рты, больше напоминающие пасти животных, и издавали тот самый оглушающий рёв или рокот. Но достаточно скоро дети, разом, будто по команде, посмотрели куда-то в сторону и убежали на неслышимый зов. Тихон же, быть может, тронувшийся теперь уж точно немного умом, уселся у стенки и, поджав колени руками, стал неотрывно смотреть на чёрную пустоту, видимую из окна. Елена Алексеевна, способная ненадолго оставить внука в покое, но не способная бросить его одного, утром приготовила пирожки и, управившись с готовкой быстро и энергично для своих лет, вошла в детскую, надеясь увидеть бодрого и только-только проснувшегося юношу. Увидела она иссохший и вялый сорняк, который, спиной опираясь на стену, всё ещё неотрывно смотрел на спокойный мир, радостно встречающий солнце.

Глава 2. Нездешние звёзды

Дневной сон всегда настойчив, крепок и тягуч, словно осенняя грязь. Гораздо реже бывает он ясен, потому что образы, в нём видимые, часто слипаются в вязкую противную кашу. Тихон, мучаясь долго таким сном, открыл глаза только к вечеру. Себя он обнаружил всё так же сидящим у стенки прямо напротив окна, через которое хорошо было видно закатное небо. Облачка, коих на небосводе было немного, будто застыли на месте и ждали, когда последние лучи заходящего солнца окрасят их нежные бока в розовый и золотой. Тихон встал, чуть шатаясь от сильной головной боли, будто раскалывающей не только череп его, но и само сознание на две половины. Он едва ли мог сейчас что-то припомнить о сегодняшнем утре, но, если бы постарался, быть может, в ноющем его уме всплыли бы нечёткие наброски того, как он, уставший и дрожащий от страха, сперва даже показался бабушке безумным из-за глупых попыток своих объясняться. Впрочем, домыслы её были недолги, потому что потом, когда этот заплаканный ребёнок абсолютно умолк и неотрывно уставился опять в оконные стёкла, она перестала сомневаться и точно подвела итог: мальчик серьёзно болен.

Тихон, осторожно проходя к двери, старался не издавать лишнего шума. Он аккуратно открыл скрипучую дверь и, высунув сначала голову, несколько раз прежде внимательно осмотрелся, а после уже прошёл к кухне. Из окна небольшой кухоньки Тихон увидел свою бабушку, которая стояла в огороде, забавно утопая старыми галошами в чёрной плодовитой земле, размытой совсем недавно растаявшим снегом. Она о чём-то громко через забор говорила с соседкой – такой же точно заботливой и трудолюбивой женщиной, каких, впрочем, много в старых, забытых миром деревнях.

Тихон, не беспокоясь более, что его кто-то увидит, снял с вешалки старую дедову куртку тёмно-зелёного цвета. Чёрный мягкий воротник, да пятна на ней – окрас солдата – чуть ли не единственное, что правда ещё напоминало о деде. Так бывает иногда, когда человек умирает. Самого его давно уж нет, но сухие в слякоть и даже в зиму будто бы тёплые всё ещё его вещи почему-то остаются. И конечно, стоит тебе только дотронуться, ты тут же поймёшь, что никаким теплом от них не веет, что тебе просто грустно, и что ты выдумал всё это сам. Но, хотя и ломается эта приятная сладость о горькую жизнь, всё-таки кажется, что даже тогда, когда уходят люди, ещё долго остаются их неясные тени. И с каждым днём они, как следы на песке, смываются волнами времени. Тихон нос спрятал в пушистый ворот и вдохнул пару раз запах старого, ещё, наверное, советского одеколона и пота, скатывавшегося не раз и не два по большой загорелой шее, когда Борис Ильич – крепко сшитый мужик из деревенских – чистил снег в этой самой куртке и высоко закидывал старую деревянную лопату. И Тихон, никогда не тяготевший к работе руками, почуял даже не аромат, а будто бы ту самую душевную ноту силы, свежести, свободы и размаха. Размах духа, размах лопаты, размах отворотов куртки, оголявший рваную майку-тельняшку. Будто бы по венам его сама кровь побежала быстрее, как резвый боевой конь. И головная боль, и тяжесть дневного противного сна, и голод ушли. И мышцы его – от природы малые и слабые – наполнились почему-то силой. Он накинул куртку и, тихонько открыв дверь, выскользнул наружу. Проспав весь день, этот больной и измученный ребёнок только к вечеру смог выйти наружу. В шесть вечера тут ещё светло, но весеннее солнце грело не сильно, поэтому гулять в старой куртке Тихону было приятно, она обнимала его, пахла родным дедом и детством и всё ещё давала силу. Ветер дул с севера, редкими порывами только иногда приходя c северо-запада. Был он ещё по-зимнему игрив и как-то суров, но в столь приятный вечер не гнал домой случайных прохожих, а только немного обдавал прохладой. И, как и принято в такую погоду, на улице веселились соседские мальчишки. Жившие тут с рождения, закалённые, по-деревенски бешенные, даже первобытные в своём задоре, они сняли куртки и шапки и, закинув их гурьбой на подтащенное к облезлому забору бревно, играли в футбол старым, ещё лет пять назад кем-то купленным в городе мячиком. Шестигранный узор на нём, обычно чёрно-белый, совсем истрепался и теперь походил на какое-то чёрно-серое месиво, но детвору это совсем не пугало. Наоборот, даже и не зная об этом, все они испытывали подобие гордости. Шрамы украшают мужчину не потому, что они красивы, а потому что говорят с одной стороны о богатом его опыте и множестве опасностей, с которыми он столкнулся, а с другой – о силе и стойкости, благодаря которым он в тех самых опасностях выстоял. И, быть может, древние мудрецы, что так говорили, были глупее деревенских мальчишек, если не поняли, что такое благородство есть не только в потрёпанных людях, но и в изношенных вещах.