Алексей Ухтомский – Правда сердца. Письма к В. А. Платоновой (1906–1942) (страница 15)
Вспомните эту интересную, по-своему такую полную содержанием и цветистую, энергическую жизнь старика дедушки Василия Каширина, далеко в прошлом – жигулевского бурлака, потом караванного водолива, затем хозяина большого дома и цехового старшины-богатея. Было, что вспомнить, была «полная чаша»… А там, потом, в конце оказывается жалостный пустоцвет, окруженный неубывным горем всех, причастных к его бытию…
Живая, прекрасная душа – бабушка Акулина Ивановна, необыкновенно содержательная, милая, полная любовью, простотою и ясностью, русская старуха из коренного, неиспорченного народа. По-своему она, конечно,
А потом прекрасный, и такой затем смятый и скомканный, образ матери, сильной, бравой, готовой к жизни женщины, которой мальчик невольно гордился и восхищался и которая так жалостно сгорела и погасла на его глазах, как-то обидно «ни к чему» истратив свои большие силы и добрый, веселый, открытый для жизни нрав. «Славная, бедная! Царство ей небесное!» – хочется сказать о ней.
Потом сыновья старика: Михайло и Яков, зять его «из дворян» Евгений Васильевич Максимов – это уже мелочь и настоящая гниль; но она не менее трагична, ибо Вы чувствуете, что ею переполнена жизнь кругом нас; да и многие ли из нас могут сказать, что в нас нет ничего общего с ними?..
И вот, когда Вы читаете подобную хронику, вроде «Детства» Горького, мысль невольно хочет
В очень ранней юности, пока еще совсем чиста душа, а ухо улавливает звон полевых колокольчиков, трагичность людской жизни ощущается тоже ясно и очень болезненно. Я помню, как я спасался от этого давящего ощущения только сильным физическим утомлением, когда мне было 15–16 лет и когда брат, по его словам, был в меня «влюблен»… С годами, когда угомоняются чувства и уху снова возвращается способность слышать подлинные тона жизни, начинает опять возвращаться ужас пред тем,
Вот, как мне кажется, и Горький переходит к тому возрасту своей жизни, когда ухо начинает воспринимать звуки жизни не так, как было в дни наибольшего его успеха у людей несколько лет тому назад. Это все равно как летним ведренным днем: ранним утром, близко к восходу солнышка, воздух тих и ясен, «прозрачен», как говорят люди, и сквозь него на многие версты слышно, что делается в соседних человеческих жильях; в полдни, в солнечном припеке, поднимается такой гам и возня букашек в ближайшей траве, такое жужжание и полнота ближайшей жизни стоит близ тебя, что уже ничего ты не можешь воспринимать, кроме этой возни и гомона, и круг твоего восприятия суживается до неимоверности, – ты занят только тем, что тут шуршит, перелетает и ползает у твоего носа… С вечернею зарею опять приходит эта прохладная и прозрачная тишина и ясность далекого горизонта, когда снова ты отдаешь себе отчет, что это вон там за лесом человеческое жилье, там за рекой – церковь, а на пригорок взбираются пашни: по заре далеко, за версты слышны и человеческий голос и пастушья свирель… Чувствуете ли, дорогой друг, тот ужас, что люди могут жить вместе, может быть, сожительствовать как муж и жена и в то же время не слышать ничего из того, что делается рядом друг с другом – в ближайшей душе. И это не какое-нибудь исключение, а это ежедневное явление вокруг нас!
Для себя лично я чувствую мою петроградскую жизнь именно как постоянное, почти беспрерывное жужжание, которое не дает мне слышать жизнь как следует. Только иногда приходят такие полосы покоя и мира, например, в рождественские праздники, когда приходишь немного в себя, ибо тогда можно «сесть наедине и умолкнуть» – по выражению пророка. Но кажется, что и ко мне приходит вечерняя заря, становится видною даль, начинает что-то доноситься оттуда. И иногда, оставшись совсем один, я начинаю чувствовать опять, как в далеком детстве, что все это, что я ощущаю как свою жизнь, пропитано смертью, ад и смерть ежечасно готовы начаться уже здесь, в этой обыденной обстановке жизни, и нужно бодрое внимание к себе и молитва, чтобы бороться с их стихией и стоять прямо. Нужно вернуться в прежнюю обстановку жизни, где протекала юность, чтобы увидеть, как много уже в тебе умерло, как суетно и готово умереть другое, казавшееся столь дорогим, и как вообще трагична окружающая жизнь. И вот что замечательно: стоит только ощутить, как стихия смерти близка к тебе самому и как многое в тебе самом находится уже по ту сторону жизни, как вдруг открывается твоя душа, чувствилище души, к тому, как бедны люди, как надо жалеть их, как одинаково жалеет и любит Христос и тех, которые вот еще ходят сейчас туда и сюда поверх земли, и тех, которые отходили свое и лежат, сложив свои рученьки… И в этот момент Вы начинаете чувствовать, что рубеж между нами, что
Итак, именно в чувствилище к смертности и слабости, непрочности человеческой жизни есть какой-то путь к радикальной победе ада и смерти – путь Христов. Видимо, именно там, где наиболее прочувствовано значение смерти и стихия безумного ада, захватывающая людей, их семьи и целые поселения еще заживо, в этих здешних условиях жизни, – там-то вдруг и открывается перспектива (правда, очень для нас отдаленная!)