реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Ухтомский – Лицо другого человека. Из дневников и переписки (страница 66)

18

История, впрочем, везде ведет к лучшему: только в одном случае она тащит за шиворот – хочешь не хочешь, а в другом она ведет любовно за руку!

В одном случае через кровь и дым событий; в другом – через общее и не умирающее дело поколений. Но в обоих случаях к Лучшему, что предчувствовалось всеми поколениями!

Ничто не достигается так легко, как усмотрение во всех встречных «негодяев», «свиней» и «мошенников». Это процесс, идущий сам собою.

Могут говорить: и Гоголь, и еще более Салтыков писали о своем времени, о современных им людях и событиях. Все это нас не касается!

Но вот что надо учесть: и древнееврейские пророки писали каждый по поводу своих, ему современных конкретных тем и событий в жизни родного народа. Но когда взгляд на эти события становился достаточно глубоким, он видел в них и через них общее и закономерное, предстоящее еще – опять и опять в будущем.

Получалась страшная критика не только для современности, но и для будущего, и для бытия, и для себя, и для человечества!

Фантастика Салтыкова смотрит в будущее, воспроизводит его до поразительной проникновенности, до ясновидения! Значит, уже были в его время черты, из которых имело развернуться будущее! ‹…› Спрашивается, отчего и как могло это быть, что целые поколения читателей «Истории одного города» из ее продолжателей упорно не узнавали и не хотели узнать в ее героях самих себя?

Труднее всего узнать самих себя! Даже и тогда, когда дано совсем адекватное отражение! Ибо всего труднее отдавать отчет в себе самих! И себя самих люди понимают меньше всего!

Оттого, в сотый раз рассматривая в театре гоголевского «Ревизора», люди – те самые, которых Гоголь имел в виду, – оказывались склонными делать себе из него бесплодную карикатуру на кого-то другого, и совсем не замечая учащей сатиры на себя!

И Гончаров, и Тургенев, и Толстой, и Достоевский – все это продолжатели пушкинско-гоголевского предания.

Каждый из них развил в особенности определенную черту, определенную сторону из манеры восприятия и художественной передачи жизни по Пушкину и Гоголю. Но ни один из них не тронул (или почти не тронул) преданий «Ревизора» или «Мертвых душ». Запомните эту сторону в предании отцов, – специализировать и развить до конца дух «Ревизора» и «Мертвых душ», это было уделом Салтыкова-Щедрина.

Но, в этой специализации до односторонности, Салтыкову стал чужд и непонятен дух того же Гоголя, выразившийся в «Переписке с друзьями», дух святого сомнения в себе, поднявшийся до сожжения сатиры над людьми! Выхода из сатиры у Салтыкова нет – в нем сатира посягает на всех и всё.

«Есть множество средств сделать человеческое существование постылым, но едва ли не самое верное из всех – это заставить человека посвятить себя культу самосохранения» (Салтыков-Щедрин). Таково еретическое сознание Салтыкова-Щедрина в противовес учению наших присяжных естествоведов о принципиальном и провиденциальном значении «инстинкта самосохранения»!

Ограничение человеческой жизни интересами самосохранения, столь основоположительное для солипсической науки, есть признак и вместе причина оскудения жизни!

Одно из самых вещих слов, до которых иногда возвышался в своей скорби Салтыков-Щедрин, следующее: «Действительное единение с народом по малой мере столь же мучительно, как и сдирание с живого организма кожи ради осуществления исторических утешений. Не призыва требует народ, а подчинения, не руководительства и ласки, а самоотречения. В такие минуты к этому валяющемуся во тьме и недугах миру нельзя подойти иначе, как предварительно погрузившись в ту же самую тьму и болея тою же самою проказою, которая грозит ее истребить». Это возможно исключительно в единении через Христово предание по завету древней русской церкви! Никаких других «рецептов» нет и быть не может!

Средний, стадный человек, о котором наш сатирик говорит только как о том неизбежном балласте общества, которого волей-неволей придется коснуться всякому борцу, – этот средний человек «чечевичной похлебки», на котором сумели «сыграть» товарищи Ленины, он всегда был и доступен, и любим, и сам по себе одинаково интересен наравне с прочими человеческими типами, – для христианского сознания.

Для одних он в лучшем случае презираемое быдло, которым приходится пользоваться, дабы овладеть жизнью; для других – это пушечное мясо; для третьих – объект для спекулятивных обработок. Только для христианства это все та же нива Христова, из которой могут выйти граждане царствия, далеко опережающие.

Доминанта души – внимание духу.

Как все быстро и странно идет в жизни! Оборачиваясь назад, видишь себя еще маленьким мальчуганом в нашем рыбинском доме, – с тетей Анной; сидим мы, подобравши ноги, на диване с маленькой книжкой в руках, по которой я учился читать под руководством тети, подобрали мы ноги для того, чтобы дать возможность подмести пол Екатерине Васильевне – энергичной, красивой, уже пожилой женщине. Как сейчас помню всю обстановку… диван в простенке между двумя окнами, овальный стол, отодвинутый на время от дивана, чтобы отмести сор от него, солнце, ярко играющее на полу разными цветами, проходя через разноцветные стекла в окнах… Вот, вспоминаю, старушка – Константина Петровна, с которой я часто воевал в отсутствие тети, уехавшей к дяде Александру в гости… Марья Дмитриевна, приезжавшая из ‹…› монастыря погостить у тети… Помню, как захворала Константина Петровна… Тетя ходила за нею… Константина Петровна скончалась, это я узнал однажды утром. Около этого времени в доме появилась Анюшка, моя и тетина крестница. Я в гимназии. Помню, что здесь были учители Василий Николаевич и Василий Матвеевич, к которым я относился с особенным уважением, предполагая отчасти в них очень умных ‹…› людей. Еще – законоучитель отец Николай, добрый старик… Все это как промелькнуло ‹…› теперь в моей памяти. Помню мои мечты о военной службе: она меня как-то вдохновляла. Жизнь красилась надеждами… Вот – неожиданность – мама признается и говорит, чтобы я готовился к Корпусу! Помню, что мама плакала, а когда она плакала, мне всегда становилось особенно не по себе. Но я отнесся к вести как-то радостно и был почти горд перед товарищами. Помню, когда я готовился в Корпус, то, проходя мимо церкви Покрова, думал: «Теперь я прохожу вот еще в этой противной гимназической шинели, а там – на будущий год буду проходить в кадетской с солдатским покроем, – тем самым, который был на русских солдатах при Севастополе… и т. д. Вот хорошо-то будет». ‹…› Но вот мы, т. е. мама, тетя, федор Иванович Березовский, Митя, его сын, Володя Казаринов и я, отправляемся в Нижний. Помню, как я обрадовался при виде пушек, которые тогда стояли перед фасадом Корпуса. Кадеты, офицеры, учителя, барабаны, мининский парк, Волга и горы, крепость, часовня Спасителя внизу, плачущая и от радости и в то же время от печали тетя в дверях гостиницы… все это навсегда врезалось в мою память, и это «навсегда» делает мне большое и тихое удовольствие. Мама с сестрой Лизой уезжают. Тетя с Митей и мною остаются в Нижнем, но скоро и она отходит, и никогда не забуду, как я быстро, холодно формально расшелся с нею на лестнице в Корпусе. Тут – воспитатель Игнатий Васильевич Мисовский. Я, очевидно, не сознавал, когда прощался с моей дорогой тетей, с которой связана вся моя жизнь, в представлении, что делается… и слава Богу, ибо что было бы, если бы сознавал!.. Так же формально, быстро я по приказанию отправился наверх в III роту. Помню, как один из кадет – Булыгин по приказанию Мисовского показал мне, как надо чистить пуговицы у мундира и шинели. Помню мои впечатления в Корпусе… бывший товарищ по гимназии – Андреев… новички, поступившие со мною, Соловьев, Глазунов… Некоторые эпизоды врезались в моей памяти. Помню первые мучительные дни, проведшиеся вдали от милой тети, которая была в то время в Симбирске… Первые уроки… Плачущий Булыгин, узнавший о смерти отца, утешающий его брат из II роты… Рождество – приезд тети… Пасха… Помню, что я огорчил тетю на Пасху, и огорчил именно потому, что сама была страшно огорчена, предчувствуя скорую разлуку… Экзамены… Помню, как я, Кулябко, Пешков, Андреев – после письменных экзаменов торопились бежать на плац и, пользуясь отсутствием надзора, бегали в сад, куда запрещено было ходить кадетам. Гроза наша – дядьки: Щеголев, Макаров… еще более страшный поручик Зайончковский, ротный полковник Алферов… Но первый год окончен… Мы поехали в Рыбинск с Соловьевым, Клювейном… Тут новые впечатления. Отношение офицеров, к которым я в бытность в гимназии питал такое глубокое уважение, отношение их уже не снисходительное, как к шпалам-гимназистам, а как (по крайней мере, это так казалось мне) к своему, к человеку бывалому (!) и военному. Наконец, незабвенное путешествие нас, т. е. тети, мамы, Саши, няньки Манефы, горничной и еще нанятого работника, целым обозом в Вослому… Наконец, опять приезд в Корпус, уже во II роту, учение… дифтерит… смерть Соловьева, Вейкиевича – моей сильной симпатии, Пугачева, Рейсмерса 2 и др. (8 человек)… Впечатления II роты – Даичевский, Лапинский, проводы Мисовского, авторитетный взгляд на проходящую III роту и т. д. Опять каникулы… Я на Пасхе после болезни в Рыбинске с тетей… Экзамены, у меня 2 переэкзаменовки… ужасное – знаменитое лето 90-го года. Опять в Корпус… Письма… Живопись… Павлов, Плисовский, Ликин… Тетя в мучительном и для нее и для меня состоянии… Экстерн… Все это проносится перед моей памятью… Наконец, замечательный 91-92-й год – дома у тети. Смерть дяди Александра, а еще ранее дяди Николая… Опять в Корпус… Долбня, Голубцов, отец Крилов. Математика, Андреев, Бородин, VII класс… опять математика, Миронов, Бородин… Брелкин, на которого сначала не обращал внимания, потом почти ненавидел, потом сильно полюбил… Да не фикция ли это все только моего ума и фантазии. Так это все сильно и многозначительно, что в совокупности и жалко, что все прошло, и хотелось бы опять пережить если не все, но весьма и весьма многое. Где же утешение, где ручательство, что это все не пустая игра случая и я сам – жалкая «игралька» (по выражению тети) какого-то фатального бессознательного начала? Неужели все, что я вынес из прошлого, что наросло и выработалось, так сказать, во мне, все это причинило мне и, что еще хуже, окружающим меня людям еще лишние (при многих уже совершившихся) мучения? Нет!