Алексей Ухтомский – Дальнее зрение. Из записных книжек (1896–1941) (страница 15)
«Бары» ошиблись, взяли неправильный курс, и их песня была спета. Из народа вышел попович. В кресла правящих париков и лосин протискивался «бледный и скромный» Сперанский… После него был Победоносцев… Это уже лучше! Это уже от народа! Это уже ближе к нему! Хитрый попович сумел внести свою деятельную струю в те блестящие и мертвенные залы, не особенно дразня гусей и куриц, которые там заседали. Но уже в лице Победоносцева попович показал, что ему тоже не снести на своих плечах всей печали, всех нужд народных. В свое время должен прийти сам народ.
А пока у нас так и повелось даже до сего дня. Живет «благородное семейство», живет, рядится, хлопочет получить «образование» и «воспитанность», как бы в музыке, в свете не отстать; хлопот и стеснений множество. И все это ни к чему, потому что все это ни на что не нужно для народа, для его души и для его будущего.
Откуда, в самом деле, этот замечательный факт, что в великой русской литературе нет «положительных типов»? Когда-то упрекали в этом Гончарова представители молодого лагеря. «Скажу прежде всего, – отвечал Гончаров, – что после Гоголя мы в искусстве не сошли с пути отрицания, между прочим, и потому, что художнику легче даются отрицательные образы. Сам Гоголь пробовал во 2-й части „Мертвых душ“ написать положительный образ и потерпел неудачу. А другие и подавно: в последнее время ни у кого не вышло в этом роде ничего художественного». Отчего вообще у русских нет такого действительно положительного типа, который мог бы отлиться в художественно правдивые формулы? Ведь и у народа нашего это скорее тени людские, чем цельные художественные образы.
Я думаю, что это от самой природы русской, от слабости и вялости воли и деятельности человека. У нас с самого начала безнадежный способ искать «положительных типов», – оттого их и нет. Мы ищем в «положительном типе» чего-то такого, пред чем могли бы преклониться. Следовательно, мы и тут заранее хотим обеспечить себе покой и нирвану «преклонения» пред «положительным типом», но заранее же ограждаем свою слабую волю от необходимости пойти действовать за «типом». Роковое отсутствие положительных типов у нас – это роковое следствие маразма нашей воли. И если мы решимся указать в том-то и том-то наш положительный тип, то заранее стараемся отодвинуть его так далеко от себя, поставить между ним и нами такие преграды, чтобы заранее показалась почти кощунством попытка отождествить с ним нашу волю.
Жизни, требующей разъяснений, – тьма. Того, кто разъясняет, – единицы. Только эти единицы истории – гениальные люди – помогают нам разъяснить жизнь. Очевидно, что нельзя требовать, чтобы гениальный человек занялся исключительно разъяснением моей, вашей жизни, каждого из нас в отдельности. Для этого потребовалось бы по гениальному человеку для каждого из нас.
Оттого эти гении истории и созданное ими «знание», «наука» роковым образом разъясняют жизнь лишь «в общем виде». Для нас, для каждого из нас в частности, остается задача воспользоваться для себя этими «общими» разъяснениями. Но сокровищница, которой, – мы чувствуем, – надо служить, сокровищница общего знания, которую мы несем для будущих людей, – эта наша «наука», – это постепенное «разъяснение жизни в общем виде», – это наша цель, наша лучшая человеческая задача, как бы мало, быть может, ни могли мы внести в нее от себя.
1910
То, что на популярном языке и в популярном понимании общества слывет за «искусство», есть дело забавы и отдохновения. Утверждают о воспитательном значении искусства для молодежи и, вместо этого, устанавливают в своей квартире пианино для упражнения барышень в благородном препровождении времени; с волнением говорят о высоком значении театра и идут туда с шоколадными коробками в руках; везде и постоянно делают из искусства дело забавы, более или менее «благородной». Не входя в критику того, можно ли вообще относиться к искусству как к забаве, когда творцы-то его творили свои произведения совсем не для забавы и не с забавою на душе, надо признать, что церковное искусство самым коренным образом чуждо каким бы то ни было намекам на забаву. Можно ли вносить забаву во храм, где смех и забава попраны в самую голову! «Смех хотел землю поглотить и море… но он <…> мертв под шагом вашим!» – поется в стихире мученикам.
«Искусство для искусства» есть забава по преимуществу. Оно так легко, такими незаметными переходами, такою непрерывною линией соединяет в своих «храмах» Шекспировскую трагедию и музыку Вагнера с «возвышенной пластикой» балетных танцорок. А возможна ли бы была какая-либо непрерывная связь между этими вещами, возможно ли было бы какое-либо общение между ними, если бы зритель, почтеннейшая публика, заранее не несли в себе толерантное отношение ко всему, что не выдает себя за искусство, если бы публика не обобщала практически всевозможные проявления искусства в одном настроении – благородной забавы. А так как в человеке глубоко заложена потребность в оправдании своей деятельности общими принципами, то и для оправдания возвышенной толерантности к всевозможным проявлениям искусства публика создала себе крепкое основание в принципе – «искусство для искусства»; искусство охватывает собою все, что красиво; красивое не может быть дурно; все, что красиво, одинаково принадлежит святилищу искусства; искусство может и должно руководиться только своим собственным, совершенно автономным критерием красоты; других оценок оно не знает, и эта-то автономность оценки явлений, с точки зрения искусства, и делает сферу искусства самодовлеющей – создает самодовлеющее «искусство для искусства».
Когда в самой единоверческой церкви начало просачиваться вредное направление, захотелось кричать: «Караул, горим!»
Для характеристики искусства весьма характерна судьба Л. Н. Толстого. Когда он проповедовал свое мировоззрение, свой statement of life в образах искусства, им зачитывались люди, звали его великим, преклонялись ему; и, вероятно, он так или иначе успел во многих влить частицу себя, пока оставался романистом. Но стоило ему в абстрактной и в ясной логической форме высказать свои тезисы, выяснившиеся ему в зрелом его возрасте, как те же люди замахали руками и завопили: нет, нет! <…> А некоторые прямо от поклонения перешли к анафемствованию. Люди были достаточно подготовлены для того, чтобы воспринимать проповедь и идеи Толстого в форме художественного внушения; они оказались совсем не готовы к восприятию тех же самых идей в абстрактной форме. Возможно, конечно, что и сам Толстой несколько сузил, сделал односторонним свое миропонимание, переводя его из широты художественных переживаний в ясные формулы абстрактной мысли. Но, во всяком случае, в высшей мере характерно, что и одни и те же идеи Толстого о войне, об обычной жизни нашего общества, о состоянии официальных христианских исповеданий, о ценности европейской культуры – встретили подготовленную, сочувствующую почву в современных людях; и они же вызвали бурю возмущения, когда предстали в виде абстрактных положений. Сила искусства именно в незамкнутом овладении человеком; его дело – в разработке и дальнейшей подготовке почвы для восприятия определенных идей. Абстрактная идея, абстрактная проповедь, «научная истина» будут восприняты только тогда, когда почва уже подготовлена, когда ею уже глубоко овладела данная идея.
Именно потому, что искусство само по себе имеет такую громадную силу в человеческой жизни, на нем и надо остановиться в особенности, независимо от цельных абстрактных начал, которыми живет теперешнее общество, церковное ли то или гражданское. Совершенно независимо от того, нормальна ли жизнь церковного общества при бесприходной организации, возможна ли жизнь церкви при государственном ее подчинении и пр., можно и надо остановиться над вопросом о церковном искусстве, ибо оно в наибольшей степени характеризует жизнеспособность того общества, которое им живет, и оно же даст нам возможность верить, что данное общество переживет невзгоды и нестроения, которые его окружают. Извращение или упадок в искусстве – дело гораздо более опасное и знаменуемое, чем тревожное заблуждение в сфере абстрактных суждений.
Современная миссия стала абстрактной. За ней не стоит ни убедительная сила в виде примера наглядных плодов обновленной жизнью «новой твари» – церковных людей, ни глубокая сила церковного искусства. И оттого миссия бессильна.
Прогресс действительно необходим во всяком деле. Но прежде всего надо исследовать и отдать себе отчет в том, отчего же его нет, что определяет его наличность! А у нас, вместо этого, принимаются делать потуги – как-нибудь на мелочах, на мишуре устроить себе видимость прогресса, только бы себя успокоить: вот, дескать, мы внесли свою лепту. А от этого легкомысленного отношения к прогрессу у нас сходит за либерально-просветительское дело всякая дрянь, начиная с моделей дамской шляпы последнего сезона парижской проституции до «шаловливо-игривого» отношения новой формации батюшек к церковной службе.
Бывают времена и в упадке истории, когда дух жизни остается только в искусстве и только к искусству может прибегнуть человек, чтобы утолить духовную жажду деятельности.