Алексей Смирнов – Мемуриалки (страница 42)
Горе, короче говоря.
У нас во дворе гуляют Символы Бедности.
Во всем мире Символам Бедности положено рыться в помойном баке.
Они и роются. Товарный знак отрабатывают.
Я не хочу сказать, что все это ерунда. Какая-нибудь бабушка, очень возможно, и вправду ищет хлебушек.
Но только сдается мне, что подавляющее большинство роется в баке, потому что нравится.
Я часто вижу, какие сложные вещи они оттуда тащат. Какие-то радиодетали, схемы с болтающимися проводами, дощечки.
Такое с голодухи-то и не придумаешь взять.
Потом конструируют безумные машины для воздействия на соседей космическими лучами.
В доме напротив как раз живет один человек, который давно жалуется. Он ученый, ночами не спит, книжки читает. Во всем доме, бывает, огни погашены, а у него лампочка горит.
Я с ним однажды познакомился, и он сразу сказал, что КГБ обрабатывает его психическими лучами.
Но это, конечно, не КГБ. КГБ обрабатывает целую страну единым чохом, на черта ему этот ученый.
Это помоечный пенсионер-радиолюбитель что-то изобрел, а в патентном бюро его, как и полагается, послали на хер.
Так что все гораздо сложнее, чем кажется. Речь идет о философии, образе жизни, внутренней склонности. Парижские клошары, например - это ж отдельная категория существ, гордых и независимых. Один к моей жене, помнится, подошел на Северном вокзале. Очень галантный, настоящий француз. Ногти черненькие, в глазах чертики. Сеточку держит в руке, а в ней - бутылка красного вина и длинная булка торчит. "Мадам не откажется со мною позавтракать?"
Это не Символы Бедности.
Символ Бедности - это я. Полез сегодня в карман, пересчитал мелочь и ужаснулся.
Возможно, что судьба улыбнется, и мне поручат переводить Всемирную Историю.
Это очень хорошо. Я очень люблю Всемирную Историю - в основном, по причине смутной неудовлетворенности, корни которой уходят в отрочество. Мои исторические познания, видимо, неполны. Я могу судить об этом по учебнику для 7 класса, который хорошо помню.
Он начинался с описания жизни первобытных людей. Поскольку история была не всего мира, а только шестой его сухопутной части, то эти славные племена водились, вероятно, где-то на Волге или в Подмосковье.
Основной фигурой в том поразительном повествовании был Хумма.
Дословно я, конечно, не вспомню, но там было написано примерно так: "Горит костер. Его окружили древние люди в звериных шкурах. Они греются и вспоминают удачную охоту. Но чу! Трещат сучья, скрипят деревья! "Хумма идет, Хумма! Идет огромный Хумма!" - слышатся крики. Люди вскакивают... "
Вскоре выяснялось, что под Хуммой разумеется мамонт.
Меня еще тогда завораживала документальная лихость, с какой пересказывалась эта давняя история. Я никак не мог сообразить, какие мозговые цепи включились в сознании авторов, чтобы произвести умозрительное фонетико-лингвистическое подобие тогдашних речевых оборотов. Я восхищался их уверенностью в звучании и самом существовании Хуммы.
Дальше Хумме, как и следовало ожидать, приходил заслуженный конец, из чего делался дальнобойный исторический вывод: "Кто с мечом (с бивнями, с хоботом) к нам придет, от меча (бивней, хобота) и погибнет". И разворачивалась собственно история государства, которая после такого начала не могла не оказаться победоносной и поучительной.
А преподавала нам эту историю одна молодая учительница. Уже тогда нам было видно, что к умственной деятельности она совершенно не приучена. Сейчас, оглядываясь, я думаю, что это еще снисходительно сказано. У нее было лицо деревенской Барби, скрытое под толстенным слоем белил, румян, помады и туши.
Входя в класс, она застывала на пороге, молча созерцала происходящее и надрывно, с сентиментальным пафосом изрекала:
- Наглые...
Потом она переходила к уроку, который состоял в чтении глав про Хумму и его вочеловечившихся продолжателей, недружественных нашему народу.
Однажды она шла по проходу между партами, и мой сосед, вдруг возбудившись, взял и харкнул ей прямо на юбку. Попал в эрогенный пояснично-крестцовый отдел.
Который, чувствительный к прикосновениям, ощутил передаточную пульсацию плевка и мгновенно сомлел.
Томно и мечтательно улыбаясь, она завела наманикюренную руку за спину, стала медленно поворачиваться.
Я уткнулся в книгу и стал зачем-то подчеркивать Хумму в качестве сразу подлежащего, сказуемого и определения.
Если я правильно понял, в наших школах постепенно возвращаются к самому главному: военно-патриотическому воспитанию.
Это очень хорошо, потому что иначе образование будет неполным, и школьные годы не будут вспоминаться как нечто прекрасное и неповторимое. Я, например, каждый день вспоминаю своего военрука. Это был маленький морской колобок в чине полковника, которого за его подводный образ службы дали прозвище Канарис.
Я уже знаю, что стоит заговорить про военруков, как сразу со всех сторон полетит: "А у меня! ... А у нас! ... " Потому что тема неисчерпаемая. Но, смею заметить, такого Канариса, какой был у нас, не было ни у кого. Никто же не станет отрицать возможность уникальных явлений - рогатого поросенка, скажем, или беременности в доме престарелых. Вот и Канарис рулил, как принято выражаться.
Во-первых, он плохо разбирался в падежах, родах и прочих мудреных штуках. Например, он говорил: "метание ручного граната", "отравляющие газы особенно опасны в лесной момент оттаивания снега", "главная корабельная старшина" и "марш перед боевой знамя части" (это разновидность поощрения). У меня была целая тетрадочка, куда я все писал, но она потерялась.
Если ему говорили про "скрещивающийся огонь", то он, обладатель двух собак, поправлял нас: "Скрещиваются только животные". А если ему называли "подглядывание" в качестве одного из методов разведки, то он возражал: "Подглядывают только в туалете!"
И строгий был. "Баранов! Сейчас я тебя вызову, сниму штаны…" А тот ему, неблагодарный, в ответ: "Вы мне не симпатичны!"
Во-вторых, он по собственному почину выпускал стенгазету "Патриот Родины", куда писал белые стихи:
"Получат отпор любые агрессоры,
Откуда бы они не исходили".
"Мы шли сквозь дым и пожарищ".
"Над мирным небом стран социализма
Царят мир и счастье на земле".
Кульминацией военно-патриотического образования была поездка на стрельбище в Дибуны.
Она так и врезалась мне в память: маленький автобус; Колобок-Канарис, затянутый в кожаное пальто, сидит к нам лицом. Толстые ножки расставлены, ширинка расстегнута, в ширинку вложены перчатки.
А мы хором поем: "Наши жены - пушки заряжёны!"
Хорошо!
Пора все это вернуть.
Есть одно распространенное заблуждение. Оно гласит, что всякие глупые вещи мы совершаем по молодой дури.
Когда я учился во втором классе, я запихнул себе в нос пуговицу.
В пятом классе я сделал из зонтика парашют и прыгнул с крыши помойки.
В седьмом классе я изготовил огнемет из парфюмерного баллончика.
На втором курсе медицинского института я разогрел на водяной бане закупоренную банку голубцов и ударил в нее консервным ножом.
А потом глупости вдруг кончились.
Стало ли их меньше? Не думаю. Они заматерели, напитались солидностью. Называются - Жизнь.
Мой дядя не кто-нибудь, а двухметрового роста приборостроительный инженер в очках, немного похожий на Шостаковича.
Образ его жизни вынуждает меня подводить некоторые итоги. Что поделаешь, за все приходится платить.
В восьмидесятые годы и в начале девяностых дядя, как только случался август, исправно расставался с ненавистной Москвой и приезжал к нам на дачу, попить в карельских лесах. Отчим мой старательно угадывал дядины нехитрые желания и всячески им потакал.
Угодивши в лес, дядя скучал и томился.
Особенно моя матушка, то бишь егойная сестра, наказывала его за вчерашние подвиги. Подвергала, как он выражался, остракизму. Так, например, они с отчимом не слишком запомнили путч 1991 года и вообще плохо поняли, что произошло. Зато потом, гуляя по лесу, дядя муторно сокрушался:
- Пугу жалко. Жалко Пугу! Нечем Пугу-то помянуть, да. Помянуть бы Пугу! Да нечем.
Потом срывался на хвойно-лиственный промискуитет:
- Погулять так... подрочить на березку...
Вообще, он часто грезил о заблудшей овечке, которую, подобную Аленушке, найдет нечаянно в какой-нибудь в дремучей чаще и примется утешать. При виде женщины дядя неизменно интересовался: