Алексей Попов – Мертвый сезон (страница 2)
За мостом начиналась Большая Дворянская – главная улица. Здесь стояли присутственные места, губернское правление, собор, гостиный двор. Люди ходили важные, неспешные. Павел спросил у городового, где полицейское управление. Тот махнул рукой вдоль улицы:
– Вон то серое здание, за собором. Два этажа, флигель во дворе. Там и управление.
Здание оказалось старым, еще екатерининских времен, с колоннами и лепниной, давно не крашенной. Окна первого этажа были забраны решетками. У подъезда стоял будочник с ружьем, дремал, привалившись к стене. Павел подошел, кашлянул. Будочник вздрогнул, открыл глаза.
– Ты чего?
– Мне в управление. Я новый следователь.
Будочник окинул его взглядом с головы до ног, задержался на новом сюртуке, на саквояже, усмехнулся в усы.
– Проходи, барин. На втором этаже начальство.
Павел толкнул тяжелую дубовую дверь. Внутри пахло сыростью, казенными чернилами, табаком и еще чем-то неуловимо тоскливым, чем всегда пахнут присутственные места. Пол был каменный, стертый тысячами ног. Вдоль стен тянулись скамьи для просителей. На скамьях сидели какие-то люди – бабы в темных платках, мужики с унылыми лицами, один босяк в рваной поддевке дремал, свесив голову.
– Вам кого, господин? – спросил писарь из-за конторки, подозрительно оглядывая чистый сюртук Павла.
– Я новый следователь. Горелов Павел Андреевич. К господину полицмейстеру.
Писарь оживился, вскочил, даже поправил вицмундир.
– А-а-а, так вас ждут-с! Доложу-с сию минуту!
Он убежал в глубь коридора. Павел остался ждать, чувствуя на себе любопытные взгляды просителей. Бабы шептались, мужики рассматривали его саквояж. Один, старик с клюкой, подошел ближе.
– Ты, милок, новый следователь будешь?
– Буду.
– А мое дело примешь? У меня лошадь украли, второй месяц ищут – не найдут. А лошадь-то кормилица, без нее пропаду.
– Приму, дедушка. Вот устроюсь – приходите.
Старик закивал, закрестился. Другие просители оживились, зашумели.
– И мое! – крикнула баба. – И мое! Козу увели!
– Тише вы, – шикнул писарь, вернувшись. – Нечего тут! Господин Горелов, пожалуйте. Господин полицмейстер вас примут.
Павел поднялся по скрипучей лестнице. На втором этаже было светлее, чище, пахло уже не просителями, а хорошим табаком и кожей. В приемной секретарь, молодой человек с бледным лицом, строчил пером, макая его в чернильницу.
– Проходите, – кивнул он на дверь.
Кабинет полицмейстера поразил Павла размерами. Огромный стол, заваленный бумагами, тяжелые портьеры, портрет государя императора в золоченой раме, книжные шкафы с корешками законов. Сам полицмейстер, полковник Егоров, оказался грузным мужчиной лет пятидесяти, с бакенбардами, с лицом одутловатым и каким-то сонным. Он сидел в кресле, курил папиросу и смотрел на Павла без особого интереса.
– Горелов? – спросил он, не вставая. – Садись. Чай будешь?
– Благодарю вас, – Павел сел на стул, стараясь держать спину прямо.
– Из Скопина, значит. Саратовской губернии. – Егоров полистал какие-то бумаги. – А учился где?
– В уездном училище, затем на юридических курсах у господина Лебедева. Аттестат имею.
– Лебедев… – Егоров поморщился. – Знаю я этого Лебедева. Самодур и взяточник. Ну да ладно. – Он отложил бумаги, посмотрел на Павла в упор. – У нас тут, батенька, не курсы. У нас тут служба тяжелая. Жалованье небольшое, работы много, народ темный, грубый. Не Москва, не Петербург. Понял?
– Понимаю-с.
– И еще. – Егоров понизил голос. – Тут свои порядки. Начальство – я. Приказы не обсуждаются. С высшим начальством не спорят. Свидетелей не выдумывают. Дела закрывают в срок. Понял?
– Понял-с.
– Ну, для начала дам тебе дело нехитрое, для разминки. – Егоров порылся в бумагах, вытащил тонкую папку. – Кража у мещанки на Слободке. Золотые серьги стащили, фамильные. Старуха убивается, в ногах валяется, вернуть просит. Поезжай, разберись. Только долго не копайся. У нас дел по горло.
Павел взял папку, заглянул внутрь. Там было несколько листов, исписанных корявым почерком.
– Я всё сделаю, ваше высокоблагородие. Найду вора, верну серьги.
Егоров посмотрел на него долгим взглядом, потом усмехнулся, но как-то невесело.
– Иди, Горелов. Кабинет тебе отвели семнадцатый. Ключ у секретаря. Завтра с утра чтобы был на месте.
Павел встал, поклонился и вышел. В приемной он получил ключ – большой, чугунный, на медном колечке – и пошел искать свой кабинет.
Кабинет семнадцатый оказался маленькой комнатушкой в конце коридора, с одним окном, выходящим во внутренний двор. Обстановка была скудная: стол, два стула, железный шкаф для бумаг, на стене – портрет государя в дешевой рамке. На подоконнике – слой пыли и окурок. На столе – чернильница с засохшими чернилами, несколько перьев и стопка чистой бумаги.
Павел положил саквояж в угол, сел за стол. Дерево было залито чернилами, исцарапано, в одном месте прожжено папиросой. Он открыл ящик – пусто. Только дохлый таракан валялся в пыли.
– Ничего, – сказал он вслух. – Обживемся.
В дверь постучали. Вошел молодой человек в форме, с добрым, слегка глуповатым лицом и рыжими усами. Он улыбался во весь рот и протягивал руку.
– Честь имею! Околоточный надзиратель Самохин, Иван Матвеевич. А вы, стало быть, новый следователь? Наслышан, наслышан. Позвольте познакомиться и заодно проводить вас к месту происшествия. Я как раз Слободку знаю, как свои пять пальцев. Там у меня все знакомые – каждый куст, каждая собака.
Павел встал, пожал протянутую руку.
– Очень приятно, Иван Матвеевич. Горелов Павел Андреевич. Пойдемте, если время есть.
– Время есть, время есть! – замахал руками Самохин. – Для нового человека всегда время найдется. Пойдемте, я вам по дороге всё расскажу.
Они вышли на улицу. Дождь усилился, превратившись в ровную, унылую морось, которая затекала за воротник и противно холодила шею. Самохин шагал быстро, шлепая по лужам, и говорил без умолку:
– Слободка, она у нас такая. Место глухое, народ всё мастеровой, беднота. Пьют много. Кражи, драки – обычное дело. Бабка эта, Нюра Силантьева, известная. Лет ей, поди, за семьдесят, живет одна. Внук у нее Витька, алкаш запойный, по ночлежкам шастает. Я думаю, он и спер. Вы на него первым делом обратите внимание.
– А почему вы так думаете? – спросил Павел, записывая в блокнот.
Самохин покосился с удивлением.
– Так он же алкаш. Им всё равно, что пропить. А серьги золотые, деньги хорошие. Конечно, он. У нас тут все так: кто пьет, тот и ворует. А кто не пьет – тот работает. Закон простой.
– А если не он?
Самохин пожал плечами.
– Да какая разница? Главное, дело закрыть. А там хоть трава не расти. Бабка старая, ей немного осталось. Потом и вовсе забудут.
Павел остановился. Дождь хлестал по лицу, но он не замечал.
– Простите, господин околоточный, но я так не работаю. Мне правду надо найти. Настоящего вора. И серьги вернуть.
Самохин посмотрел на него как на умалишенного, потом усмехнулся.
– Ну-ну. Ищите. Только правда, она, батенька, в наших краях дорого стоит. И не всем нужна. Вы вот ищете, а бабка через месяц помрет – и что? Кому ваша правда?
Павел не ответил. Они прошли мост через Мсту и углубились в лабиринт кривых улочек Слободки. Дома здесь были старые, почерневшие от времени, с покосившимися крылечками и подслеповатыми окошками. Пахло мокрой псиной, кислой капустой и бедностью. Грязь на дорогах стояла по колено, приходилось прыгать с кочки на кочку, цепляясь за заборы.
– Вот тут, – сказал Самохин, останавливаясь у маленькой избы с резными наличниками, некогда крашеными голубой краской. – Дом Силантьевой.
Калитка скрипела, петли давно не знали смазки. Во дворе бродили мокрые куры, на веревке сохло какое-то тряпье. Сама баба Нюра встретила их на крыльце – маленькая, ссохшаяся, в темном платке, из-под которого выбивались седые космы. Увидела мундиры, всплеснула руками.
– Ой, батюшки! Заходите, заходите, родимые! Промокли-то как! А я уж и не чаяла, что приедете. Думала, так и пропадут мои серёжки.
В избе было бедно, но чисто. Полы мыты, на столе – чистая скатерть, в красном углу – иконы, лампадка теплится. На стенах – дагерротипы в рамках: молодые лица в старомодной одежде, усатые мужчины, женщины в кружевах. Пахло травами и щами.
Павел снял фуражку, перекрестился на иконы, сел на лавку.
– Расскажите, матушка, как всё случилось. Подробно, ничего не упуская.
Баба Нюра заплакала сразу, утирая слезы концом платка. Серьги, говорит, достались от матери, а матери – от бабки. Золотые, с яхонтами, старинной работы. Носила только по великим праздникам, а так берегла в шкатулке, в комоде, под бельем. А тут пришла с огорода – дверь заперта, всё на месте, а шкатулка открыта, серёжек нету. Дверь на замке, окно целое. Как вошли – ума не приложу.