18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Пантелеев – Повести и рассказы (страница 131)

18

Я упомянул о «хозяйском» отношении. Это выражение самого Горького.

Помню, только что вышла первая книга «Тихого Дона». Алексей Максимович был под впечатлением этой книги, радовался удаче молодого писателя и молодой советской литературы, — как и всегда чему-нибудь радовался, будь то новая книга или новый интересный человек. То и дело возвращаясь в разговоре к Шолохову, он, между прочим, заметил, что заслуга Шолохова уже в том, что он первый, кто в полный голос отобразил в художественной литературе жизнь донского казачества.

— Ну, в самом деле, кто у нас писал о казаках-то? Давайте-ка вспомним. Ну, разве что…

И он назвал подряд пять или шесть имен, которых я, к стыду моему, и сейчас не могу перечислить.

Признавшись в невежестве своем, я, помню, спросил, как и когда он успевает читать такую уйму книг.

— Ну, как же… Ведь все-таки хозяином себя чувствуешь.

Я сразу тогда не понял, что он хочет сказать. Он действительно сказал «чувствуешь хозяином». При иных масштабах, в устах всякого другого писателя это звучало бы нескромно. А Горький сказал это так, как и следовало сказать законному наследнику Пушкина, Гоголя и Толстого. Он не был бы Горьким, если бы не понимал своего места и своей миссии в истории русской литературы. Еще задолго до того, как советские литераторы избрали его официальным председателем своего цеха, он уже чувствовал себя в ответе за каждого из них и за каждую строчку, ими написанную и напечатанную.

Я говорил, что, бывая у Алексея Максимовича, я чувствовал себя легко и свободно. Да, но тем не менее эти визиты по-прежнему стоили мне очень много крови. Чтобы попасть к нему, нужно было пройти через сложную систему пыток и испытаний. Нужно было миновать огромного, седобородого, похожего на министра швейцара, пройти на виду у прочей гостиничной братии, у всех этих портье, коридорных, горничных, лифтеров… А потом оказывалось, что Алексей Максимович занят и нужно было ждать его и беседовать с какими-то случайными, большей частью посторонними даже для самого Горького людьми, или хотя бы торчать у них на глазах…

Всякий раз, когда я собирался идти к Горькому, одолевали меня, как и в первый раз, колебания, сомнения и мучительное раздумье. Это не были сомнения Чехова, который перед поездкой к Толстому несколько раз переодевался и все не мог выбрать подходящие штаны, опасаясь, что в одних его примут за нахала, а в других за щелкопера… Такая проблема передо мной не стояла уже по одному тому, что штанов у меня в ту пору была всего одна пара. Ходил я в потрепанной кожаной тужурке и в полосатой матросской тельняшке, если бы я стал раздумывать и решать, за кого меня примут в таком обличье, я бы, вероятно, пришел к очень грустным выводам.

Однажды (это было уже на второй год моего знакомства с Горьким) я получил приглашение зайти к нему на следующий день, утром, часам к девяти, все в ту же Европейскую гостиницу. Не знаю, пришел ли я раньше или позже, чем следовало, но когда я очутился перед подъездом гостиницы, сверкающий галунами швейцар поспешно поднялся со своего табурета и преградил мне дорогу.

— Вы куда?

Я объяснил, что иду к Максиму Горькому, в такой-то номер.

— Нету их.

Мне показалось, что швейцар говорит неправду, но так как я не был ни разговорчив, ни настойчив, мне пришлось поверить ему. Я только спросил, не знает ли он, когда и куда ушел Горький. Но швейцар не удостоил меня ответом, отвернулся и дал понять, что разговор исчерпан. Выручила меня некоторая начитанность в европейской литературе. Я вспомнил, что при подобных обстоятельствах, когда имеешь дело с ливреями и галунами, очень полезно бывает «позвенеть кошельком». Смущаясь, я вытащил из кармана целковый и сунул его в широкую ладонь цербера. Это подействовало. С швейцара моментально слетела его министерская важность, он превратился в добродушного старика, приподнял свою раззолоченную фуражку и очень любезно, почти ласково сообщил мне:

— Они в Михайловский садик пошли. Гуляют.

Михайловский сад — это совсем рядом, и, поразмыслив, я решил пойти туда и разыскать Горького. Переходя площадь, я, помню, думал, что мне повезло; что это очень кстати, что я не застал Горького в гостинице. Если он ничем не занят, не читает и не выглядит чересчур утомленным, я могу подойти к нему, и мы посидим на скамейке и побеседуем один на один на свежем воздухе…

Не успел я так подумать, как увидел Алексея Максимовича. И сразу же хорошее настроение оставило меня. Горький шел не один, его сопровождала целая компания. Тут был и Максим Алексеевич, и жена его, и художница Ходасевич, и еще какие-то люди, которых я не знал.

Я уже хотел бежать, но Алексей Максимович заметил меня и окликнул. Пришлось подойти.

— Ведь вот какой легкий на помине, — сказал он, улыбаясь, пожимая мне руку и знакомя меня со своими спутниками. — А я как раз только что о вас говорил. Вспомнил, что мы условились и — испугался…

Кланяясь направо и налево и пожимая, вероятно, по два и по три раза одни и те же руки, я сказал, что ничего, что я зайду после, что мне было бы даже удобнее, если бы можно было зайти не сегодня, а как-нибудь в другой раз.

— Пойдемте, пойдемте, куда вы? — сказал Горький, взяв меня под руку и подмигивая мне: дескать, ладно, ври больше — «удобнее»!..

Я понял, что попался, и покорно последовал за всей компанией в гостиницу.

Может быть, это смешно, но это действительно была пытка для меня, эти час или полтора, которые я послушно, — не имея уже ни сил, ни достаточных оправданий, чтобы уйти, — просидел в обществе очень милых и любезных людей, среди которых, однако, только один был мне по-настоящему интересен, дорог и близок. Но и с ним я чувствовал себя на этот раз неловко, поминутно вспыхивал, краснел; отвечая, не слышал собственного голоса… А об остальных и говорить нечего. Когда меня спрашивали о чем-нибудь, я только мычал и кивал головой.

Алексей Максимович вначале подшучивал надо мной, называл меня «барышней», «епархиалкой», пытался расшевелить, но потом, увидев, что это не помогает, что я еще больше смущаюсь и деревенею, оставил меня в покое и уже не заговаривал со мной, а только изредка поглядывал в мою сторону и улыбался.

Я почти не помню, о чем говорили тогда. Помню только, что Алексей Максимович, посмеиваясь, рассказывал о Шаляпине, о том, что тот в последнее время занимается скупкой домов в столичных европейских и американских городах и что эта деятельность как-то отразилась на его голосе: в нем будто бы появились «домовладельческие нотки»…

Говорил еще о ленинградских театрах, о последних газетных телеграммах, кажется, о выступлении Штреземана на заседании Лиги наций.

Потом вспомнили, что еще не завтракали, позвонили официанту и заказали кофе.

Через пять минут появился официант в белоснежном адмиральском кителе и с огромным подносом, уставленным мельхиоровыми кофейниками, стаканами и корзиночками с сухарями. Надежда Алексеевна, невестка Горького, принялась разливать кофе, предложила и мне стакан. Я сделал попытку отказаться, но тут вмещался Алексей Максимович и стал опять подтрунивать надо, мной:

— Вы что же это, старовер, что ли? Чай-кофий не пьете? Кушайте, кушайте…

Он передал мне стакан, подвинул молочник и сахарницу, а сам заговорил о староверах и о каких-то сектантах, с которыми он встречался и беседовал во время своей недавней поездки в Соловки.

От волнения у меня уже давно пересохло в горле и пить мне хотелось, — слушая Горького, я стал осторожно отхлебывать из стакана. Черный и неподслащенный кофе пить было очень невкусно, и вот после некоторых сложных внутренних колебаний я собрался с духом и полез в сахарницу.

Тут-то и случилось то страшное, о чем я, собственно, и хотел рассказать в этих беглых заметках.

Потянувшись к сахарнице, я опрокинул стакан.

Нужно ли говорить, что испытал я в ту минуту, когда увидел перед собой огромное коричневое пятно, украсившее белоснежную крахмальную скатерть. Часть кофе вылилась мне на колени, но я даже не почувствовал ожога: я совершенно окаменел.

После неловкой паузы меня стали утешать, стали говорить, что это пустяки, что это к счастью… Кто-то заговорил о соли, которой следует посыпать скатерть, кто-то, кажется, и в самом деле высыпал из солонки на скатерть соль, — я ничего, кроме этого рыжего пятна, не видел и только слышал громкий раскатистый смех Алексея Максимовича и его глухой, окающий басок:

— Надо же! Посмотрите-ка! Сразу видно, что старовер. Ведь это он нарочно, это он чтобы басурманское зелье не пить…

Тут кто-то — вероятно, самый любезный, — чтобы выручить меня, перебил его:

— Алексей Максимович, вы о монахе рассказывали, который лисицу приручил. Ну, ну, а дальше что?

Это была очень неудачная, топорная любезность. В этом чересчур поспешном желании слушать продолжение рассказа о каком-то монахе и о лисице, в то время как на скатерти еще не просохло кофейное пятно, было столько лицемерия, что я, вероятно, еще больше смутился и покраснел. Можно ли было сейчас говорить о чем-нибудь другом, как не о пролитом кофе и не о загубленной скатерти! И Алексей Максимович понял это.

— Что монах! — забасил он, перебивая другие голоса. — Я вам лучше расскажу, как я один раз самовар опрокинул у купчихи Барбосовой в гостях на масленой…