18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Пантелеев – Повести и рассказы (страница 128)

18

Их называли еще «американками», и к одной из таких «американок» была приписана наша школа, носившая сокращенное название «Шкид».

Правда, мы получили всего пятнадцать мест и нам приходилось обедать по очереди через три дня в четвертый. Но было бы свинством с моей стороны — обижаться. Ведь дареному коню в зубы не смотрят.

«И на этом спасибо», — думали мы.

Я хорошо помню чудесные и торжественные походы на Курляндскую улицу, где помещалась наша «американка».

В час, когда во всем мире люди привыкли обедать или хотя бы думать об обеде, является воспитатель.

Он разгуливает по классу и делает вид, что зашел случайно, что ничего интересного он не скажет, разве сделает кому-нибудь из нас замечание, что кушак расстегнут или волосы слишком запущены. Мы не верим этому безразличному виду. Мы сидим за своими партами, насторожившись. И вот он, как бы невзначай, говорит:

— По-моему, сегодня «американка».

— Да! — восклицаем мы.

— В таком случае нужно составить список тех, кто пойдет.

Кто пойдет?!

Все хотят идти. Нет такого в нашем четвертом классе, который отказался бы от «кормительной прогулки» на Курляндскую улицу.

Поднимается такой гвалт, такой грохот и звон, что жители соседних кварталов, вероятно, припасают мешки и веревки, надеясь, что наш старый дом рушится, наконец дождавшись своей очереди.

Наконец воспитатель наводит порядок. По тихим окраинным улицам, пятнадцать человек счастливцев, мы идем строгими парами, сжимая в -руках наши миски и заусенистые деревянные ложки.

Кажется, будто идешь в цирк или на первомайскую демонстрацию.

Но вот воспитатель командует:

— Стой!

Мы останавливаемся перед широким подъездом, по двум сторонам которого висят две вывески. На одной написано по-английски: «ARA». На другой так же отчетливо по-русски: «АРА».

Я до сих пор не знаю, что обозначают эти загадочные три буквы. А в те времена мы буквально сгорали от любопытства, желая разгадать эту тайну.

Мы строим всевозможные предположения.

— По-моему, — говорит некий Мамочка, — это значит Агентство рыжих арабов.

— Брось, — говорим мы. — При чем тут арабы? И почему они рыжие?

— По-моему, — говорит тогда Воробей, — это значит Американский районный атдел.

Это просто безграмотно, так как слово «отдел» пишется через «о».

— По-моему, эта формула расшифровывается так, — говорит Японец, самый развитой и начитанный шкидец. — Это значит Ассоциация революционных англосаксов.

— Это значит, — говорит Алникпоп, наш воспитатель, — Американская администрация помощи[9].

Но мы не очень-то верим и Алникпопу.

Пока мы спорим, открывается дверь, выходит швейцар. Он считает нас и отмечает что-то у себя в тетрадке. Мы проходим мимо него гуськом, один за другим.

— Поднимайтесь по лестнице спокойно, — говорит воспитатель. — Не шаркайте ногами.

Нам нечем шаркать. Каблуков у нас нет, потому что мы босы. Но мы соблюдаем осторожность и шагаем на цыпочках.

Мы входим в обеденный зал.

Ах, господин Гувер, господин Гувер, что это было за помещение! Что за сказочный вид открывался перед нами!

Огромный светлый зал с высокими окнами и голубыми стенами. Большие чистые столы. Чистые клеенки. Флаги. Медные баки. Эмалированная посуда. Портреты Линкольна и Вашингтона. И ваш, самый большой, самый красивый, на самом почетном и видном месте — у входа в зал…

Высокая женщина в темном закрытом платье встречает нас у дверей. Это начальница пункта. Она одевается в черное, вероятно, из сострадания к нам. Разве можно носить красивые яркие платья там, где люди умирают от голода, где живут людоеды, где ходят босиком и кутаются в лохмотья. Высокая дама похожа на факельщика из похоронной процессии.

— Здравствуйте, дети, — говорит она ломаным русским языком. — Вы можете занять ваше место.

Наше место — одно из лучших, у входа в зал. Наш стол не особенно большой, но все-таки мы умещаемся за ним со своим воспитателем. Над нашими головами улыбаетесь вы, Герберт Гувер, наш благодетель и попечитель. Вы напечатаны на прекрасной веленевой бумаге, ваше лицо лоснится и выражает довольство человека, исполняющего свой скромный долг перед богом и человечеством. Своей улыбкой вы как бы хотите сказать:

— Кушайте, дети. Мне ничуть не жалко. Я добрый.

Но нам еще не дают кушать. Надо ждать, пока соберутся остальные приюты и школы района. Наши ноздри расширяются от нетерпения, а под столом босые ноги отбивают чечетку.

Постепенно столовая наполняется ребятами. Такие же босые, рваные, как и мы, они с таким же перепуганным видом вступают в этот зал. Дама, похожая на факельщика, указывает им на их место. Все рассаживаются чинно и благородно, словно это не русские мальчики, а какая-нибудь воскресная школа в Огайо или Нью-Орлеане.

Тогда ударяет колокол. Этот гулкий звон отдается в наших сердцах, как пасхальный благовест в сердце верующего. Продолжительный отзвук тянется нежно-нежно. Открывается дверь, и две женщины в белых халатах выносят огромный медный бак. Он начищен мелом и сверкает как зеркало, поставленное против солнца. Из-под крышек его выбиваются клубы пара. По комнате медленно разливается сладкий и приторный запах с каким-то аптекарским привкусом.

Женщины в белом, похожие на толстых ангелов, порхают по комнате. Они собирают нашу посуду, и через минуту перед нами стоят наши миски, наполненные доверху, с горкой, шоколадной кашей.

Шоколадная каша… Может быть, вы, господин Гувер, кушаете ее каждый день и вам она представляется очень обыденным блюдом. Тогда вам трудно будет понять тот восторг, в какой приходили мы, когда, окунув наши старые заусенистые ложки в эту жирную коричневую массу, мы раскрывали рты и чувствовали, как медленно-медленно начинают таять наши языки.

Мы были слишком молоды и с глупой благодарностью смотрели на ваше улыбающееся лицо. Мы не видели в этой улыбке насмешки. Но разве не была насмешкой эта пересахаренная шоколадная каша? Разве не вся стопроцентная американская «добродетель» была законсервирована в жестяных банках, на которых по ошибке было написано: «Сгущенное молоко»? После пшенного супа и рыбьего жира мы объедались шоколадной кашей и портили себе желудки. Никогда раньше не свирепствовала среди нас так яростно дизентерия: четвертая часть школы ежедневно страдала от поносов.

Шоколадной кашей не ограничивался обед. Нас кормили еще маисовым супом, какао и белыми булками.

Мы должны были все это съедать там же, в столовой, так как нам строго-настрого было запрещено выносить что-нибудь за пределы пункта. Но мы обходили этот закон.

Мы прятали мягкие румяные булочки за пазухами наших рваных рубах. Мы складывали шоколадную кашу в газетную бумагу и выносили эти пакетики в карманах. Мы умудрялись таскать в карманах какао, не проливая ни капельки из жестяных кружек.

Долгое время эти американские яства служили у нас в школе самой драгоценной валютой. Мы играли в карты, в так называемое «очко» и в так называемую «секу», на столько-то порций «американской каши» или на столько-то «американских булок». Мы продавали друг другу свои перочинные ножи за кружку какао или кружку какао за десять фаберовских карандашей. Мы залезали в долги, и среди нас попадались ребята, которые месяцами ходили на «американку» и все-таки всегда возвращались оттуда голодными, потому что были должны свою порцию кому-нибудь другому. По нашим обычаям, они обязаны были сами прятать и выносить из столовой «свою» порцию. Когда воспитатель спрашивал, почему они не едят, они должны были «представляться» — чавкать, жевать и подносить к губам пустую ложку. При этом они улыбались и делали блаженное лицо, как и все остальные.

Были, наоборот, и другие, — вроде «великого ростовщика» Слаенова, которые пожирали американскую кашу пудами и жирели, как индюки, на ваших, господин Гувер, харчах.

Мне кажется теперь, что в этих заокеанских яствах был заложен микроб страны, которая нам посылала их, потому что никогда до этого не было у нас в школе такой оживленной торговли, такого хищного ростовщичества, такой безудержной биржевой и картежной игры. Мы поклонялись американской каше, как жирному, тучному богу. И вы улыбались нам со стены почти так же, как улыбаются святые.

Но послушайте, что было дальше.

Может быть, это «дальше» покажется вам не совсем интересным. Но именно здесь начинается то, о чем я хотел написать вам в своем письме.

Наступило знойное лето.

По праздничным дням мы ходили купаться на Канонерский остров, который находится в юго-западной части Ленинграда, у выхода в море реки Невы. При основании города Петербурга здесь жили царские канониры и прочие рядовые чины морской службы. Но это было очень давно.

Однажды мы купались до вечера, а вечером возвращались домой через Ленинградский торговый порт. Переехав на лодках Морской канал, мы шли по цементной дороге набережной мимо грузных подъемных кранов, плоских пакгаузов и величайших элеваторов.

Конечно, наш порт поменьше Нью-Йоркского, но все-таки он представляет собой очень величественную картину вечером, перед заходом солнца, когда розовые пятна ложатся на все предметы, большие и маленькие, и огромные корабли, прибывшие из жарких и холодных стран, соперничают между собой высотой своих мачт и яркостью своих флагов.

На набережной тихо, лишь легкое поскрипывание причальных свай да перезвон склянок нарушают эту тишину. Здесь пахнет морем, смолой, краской, крепкими табаками, мукой и всем прочим, что хранится в пакгаузах и трюмах кораблей: селедками, кофе, машинным маслом, пенькой, деревом… Ящики с импортными машинами стоят у самого берега, и от них тоже пахнет своим особым запахом.