Алексей Небоходов – Соннер (страница 3)
Рижский вокзал Леонид узнал по силуэту — массивное здание с тяжёлыми колоннами и пышной лепниной сталинской эпохи. Знакомые пропорции не тронуты, но материал переложили: весь фасад оделся в белый мрамор с серыми прожилками, отполированный до зеркального блеска, как надгробие нувориша, так и не научившегося отличать хороший вкус от дорогого.
Из центрального входа, между колонн, к проспекту вытекал тонкий ручей. Не вода. Мутная жидкость с резким запахом аммиака и хлорки, знакомым любому, кто хоть раз пользовался вокзальным туалетом. Писсуар размером с железнодорожный вокзал, содержимое которого стекало на главную магистраль столицы, как если бы столица этого заслуживала.
Леонид остановился у края ручья. Морщина между тёмных бровей появилась не от отвращения. Бывало и гаже. Это была морщина узнавания, как морщатся, учуяв чужие духи: не потому что воняет, а потому что чужое, слишком чужое и одновременно слишком знакомое. Юрка при жизни однажды битый час рассказывал, как его на Рижском обокрали, и в рассказе фигурировали именно привокзальный туалет и бабушка-уборщица, которая, по Юркиным словам, выглядела так, будто охраняет портал в преисподнюю. Мёртвые строят свои сны из того, что помнят, а помнят, как правило, ерунду.
Каруселин перешагнул ручей одним широким шагом, не замедляясь. Та часть Леонида, которая привыкла работать, отметила конструкцию — детализацию, устойчивость запаха и физику — и двинулась дальше. Другая часть, та, что оставалась человеком, задержалась на секунду, потому что мёртвый друг, построивший этот дворцовый писсуар, при жизни терпеть не мог общественных туалетов и носил в кармане антисептик, как другие носят ключи.
Здание Управления метрополитена сохранило фасад, но внутри вместо помещений зиял бассейн, заполненный той же мутной жижей. По поверхности плавали игрушечные поезда: красные, синие и зелёные — как кораблики в ванне у ребёнка, который вырос, разбогател, умер, но так и не придумал себе развлечения интереснее. У входа висела табличка в официальном стиле метрополитена, казённый шрифт гласил: «Глубина погружения — по настроению».
Олимпийский стоял на месте, но вместо крыши над чашей стадиона натянули женские чулки исполинского размера, а между ними на бельевых верёвках сушилось бельё: трусы размером с палатку, лифчики, похожие на гамаки, в которых можно было укачивать взрослого человека, и колготки, развевавшиеся на ветру, как флаги несуществующего государства, чей герб тоже не прошёл бы цензуру.
Леонид запрокинул голову, рассматривая гигантское нижнее бельё, и у него вырвалось то, что прозвучало уже не в первый раз.
— Юрка, ты больной, — сказал он вполголоса, засунув руки глубже в карманы.
Это давно превратилось в ритуал. Обращение к мёртвому другу, который молчит, но с каждым кварталом этого вывернутого наизнанку города доказывает, что ещё не наговорился. Профессионал внутри Леонида попытался напомнить, что разговаривать с мёртвым методологически бесперспективно, но был послан тем же жестом, который показывал всей Москве Юркин памятник на ВДНХ.
Фонтан на Сухаревской площади бурлил густой пеной — по кислому хмельному запаху — дешёвое пиво, из тех, что Юрка пил исключительно в поезде, утверждая, что в поезде даже эта дрянь становится напитком богов. Скульптурная группа в центре изображала пятерых мужчин в костюмах-тройках, которые стояли в тесном кругу и блевали, методично, непрерывно, с выражениями лиц совета директоров на годовом собрании, где квартальные убытки оказались хуже прогноза. Один из каменных бизнесменов повернул голову, и пустые глазницы упёрлись в Леонида, но деловое выражение не дрогнуло. Рабочая часть сознания Каруселина фиксировала: подвижные элементы, реакция на присутствие. Мёртвый сон, который ведёт себя как живой, а это редкость: обычно мёртвые пространства затухают за пару лет, как выцветает старая фотография, лёжа на подоконнике. Юркин сон не выцветал. Юркин сон хорохорился.
Сретенка была увешана рекламными щитами: голая женская задница в золотой барочной раме, подпись — «Духовные скрепы». Реклама чего — не уточнялось. Впрочем, Юрка никогда и не уточнял, над чем смеётся, полагая, что если объяснять шутку, она умирает. А он и так уже умер, и шутки его пережили, развешанные по городу, как бельё на Олимпийском.
Жёлтое здание на Лубянке удивило неоновой вывеской «SEX SHOP» и надписью «Добро пожаловать. Мы всё о вас знаем» — здесь усмешка Леонида стала шире, чем за весь маршрут. Эту шутку он оценил отдельно, потому что она была не про пошлость, а про страх, и Юрка, который сам боялся только одного — быть увиденным настоящим, — понимал это про других лучше, чем кто бы то ни было.
Большой театр сохранил фасад, только вместо Аполлона на колеснице над ним возвышалась скульптура из белого камня: женщина верхом на мужчине в позе, не оставлявшей сомнений в сюжете. Афиши обещали: «Лебединое озеро. Порно-балет. Ежедневно в 19:00». Леонид поднял глаза: техника исполнения скульптуры была безупречной, достойной резца Микеланджело. Только натурщики позировали явно не для Сикстинской капеллы, а для заведения этажом ниже, о существовании которого Ватикан предпочитает не вспоминать.
Каждый квартал этого города был словно отпечатком мёртвого пальца на холодном стекле. Юрка Шустровиков превратил Москву в выставку достижений похабного хозяйства, и в каждой шутке звенело одно и то же: мальчик, который обесценивал весь мир раньше, чем мир успевал до него добраться. Леонид знал это двадцать с лишним лет, с тех школьных времён, где коренастый загорелый Юрка острил на каждом уроке, чтобы не думать о том, что осталось дома. Юмор, цинизм, балаган — всё шло в дело, лишь бы никого не подпустить близко, а за этим нечего было прятать, кроме нежности, которую некуда деть.
Мальчика давно нет. Взрослый утонул. Остался этот город, и Леонид шёл по нему, засунув руки в карманы, и каждый его шаг был шагом по чужому некрологу, написанному мочой, пивом и полированным мрамором.
От Большого театра до Красной площади оставалось немного, и Каруселин использовал это расстояние, как использовал любое время в дороге: для инвентаризации. Не багажа. Себя. Кто он, где, зачем, что может сделать, если что-то пойдёт не так.
Пустой город задавал ритм: шаг по брусчатке — мысль, перекрёсток — воспоминание, и снова шаг…
Ему было сорок лет, и все сорок он прожил в бабушкиной квартире на Чистых прудах, Чистопрудный бульвар, дом 12, корпус 4, второй этаж, квартира 86. Сталинский дом, жилой, для обычных людей, с потолками обычной высоты, паркетом, тёмным от времени и бабушкиных каблуков, с зелёными обоями в мелкий цветочек, которые в девяносто втором поклеили двое молчаливых мужиков из ЖЭКа, пока бабушка стояла в дверях и следила, чтобы не пузырилось.
Официально Каруселин числился журналистом The Moscow Post. Пресс-карта, декларации, статьи — две-три в месяц, темы — скучные: благоустройство, культурные центры, чиновники среднего звена. Никто не задаёт лишних вопросов тому, кто пишет про благоустройство.
На самом деле Леонид был соннером. Одним из тех, кто входит в чужие сны осознанно, сохраняя память и контроль, как другие сохраняют равновесие на велосипеде: тело помнит, даже когда голова забывает. Тех, кто мог зарабатывать этим на жизнь, на всю страну набралось бы на одно купе плацкартного вагона, и все друг друга знали если не в лицо, то по почерку.
Красная площадь открывалась перед ним постепенно, сперва только углом кремлёвской стены, красным кирпичом в просвете между зданиями, потом шире. С каждым шагом пространство раздвигалось, кремлёвские стены росли выше, а брусчатка под подошвами ложилась плотнее, чем весь пустой город за спиной.
Вдруг вспомнилась Василиса. Имя, которое он никогда не произносил вслух, но думал о нём каждый день, как думают о зубной боли: не хочется, да куда денешься.
Познакомились через бывшую жену: Леониду тогда было двадцать три, жена лежала в гинекологии, Василиса — её соседка по палате. У Василисы был голос чуть ниже обычного, с хрипотцой, как будто только что проснулась, даже среди дня, и смех, от которого жена впервые за месяцы улыбалась. Потом жена изменила Каруселину с лифтёром из их подъезда, Леонид узнал глупо, по-киношному застав любовников на «месте преступления», и тогда казалось, что главная боль — именно эта, хотя потом выяснилось, что боль бывает значительно изобретательнее. Василиса встала на его сторону, осталась рядом, когда все ушли. Дружба без подтекста, без обещаний, без мелкого шрифта внизу страницы.
Василиса первой поняла, кто он такой. Сидели на её кухне, маленькой, с плитой «ЗИЛ» и круглым столом, на котором от кружек остались светлые кольца, как годовые кольца дерева, только считавшие не годы, а разговоры. Она варила кофе с солью в медной джезве. «Кофе без соли — это просто горькая вода, Лёнь», — говорила она, и он сначала морщился, а потом привык и не мог пить по-другому. Потом начались сны, слишком яркие, слишком подробные, и Василиса кивнула спокойно, как кивают врачи, когда пациент наконец описывает симптомы, которые они давно заметили сами.
Она открыла для него мир снов, войдя в его собственное сновидение. Леонид проснулся с её голосом в ушах, с запахом лаванды, которой не было в спальне, и с пониманием, что всё, что он считал возможным, было детской игрой по сравнению с тем, что существовало по другую сторону закрытых глаз. Василиса научила его всему: как натягивать внутреннюю тетиву перед засыпанием, как переходить границу, мгновение невесомости, как преодолевать плотность чужого воздуха, чужой свет, рассказала другие правила: как отличать правду от проекции и не утонуть в чужом счастье, которое бывает опаснее любого кошмара.