18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Небоходов – Соннер (страница 2)

18

Длинные пальцы нашли шероховатый металлический обод люка, обжигающий холодом даже сквозь мокрую кожу перчаток. Леонид нажал на тугую ручку тихо и точно, уважая механизм, который был старше его самого. Люк поддался с глухим влажным звуком, после чего Каруселин подтянулся на руках. Мышцы спины и предплечий напряглись разом, один рывок потребовал усилий, накопленных телом за сорок лет жизни. Семнадцать из них ушли на работу, которая не требует силы, зато отбирает что-то другое, незаметно, пока однажды не обнаружишь, что брать больше нечего.

Темнота на крыше вагона была почти полной. Внизу, за тёмными стёклами, люди тонули. Леонид знал это тем чутьём, которое возникает, когда слишком долго занимаешься одним делом.

По скользким крышам вагонов можно было двигаться только так: короткие скользящие шаги, низкий центр тяжести и разведённые руки для баланса.

Шероховатая бетонная стена вертикального тоннеля выступила из темноты серой неровной плоскостью, и в ней торчали железные прутья, голые ржавые перекладины вместо лестницы, уходящие вверх, в непроглядную черноту. Каруселин схватился за первую холодную скобу, почувствовал, как мокрые пальцы соскальзывают, избавился от перчаток, перехватил, сжал сильнее и начал подъём.

Уставшие мышцы горели в той неумолимой последовательности, в которой измученное тело сдаётся по частям. На середине подъёма левая рука соскользнула, онемевшие пальцы потеряли хватку обыденно, без предупреждения, подошвы не удержались на скобе. Мгновение невесомости: одна рука в воздухе, тело зависло на другой руке над чёрной пустотой, а под ногами — только ровный глухой гул затопленного тоннеля.

Вниз он не посмотрел. Ноги нащупали утерянную опору, левая рука дотянулась до следующей перекладины, до которой в нормальных обстоятельствах не достал бы, побелевшие пальцы впились в ледяной металл отчаянно, извлекая силы из последнего резерва, приберегаемого организмом на крайний случай.

Верхний люк появился над головой тёмным квадратным силуэтом. Каруселин ударил снизу мокрой ладонью, старый люк сопротивлялся, потому что тугой механизм заржавел, заклинил, забыл, для чего существует, но потом откинулся с сухим щелчком. Леонид выбил его окончательно, резко, плечом, как выбивают заклинившую дверь, к которой уже подбирается пожар, и выбрался наружу.

Ослепительный белый свет ударил в глаза, и воспалённые веки зажмурились сами, раньше любого решения — тело ещё не знало, что его ждёт, а глаза уже захлопнулись.

Каруселин оказался лежащим на спине на чём-то твёрдом, плоском и, главное, сухом, что на ощупь было асфальтом, и одно это тянуло на маленький праздник, который Леонид отметил тем, что позволил затылку коснуться тёплой шершавой поверхности.

Он вдохнул воздух без запаха ржавчины и без запаха страха. Просто воздух, холодный, свежий, с лёгким привкусом чего-то химического, как от ультрафиолетовой лампы, который тем не менее после всего, что было внизу, казался почти праздничным, как первый глоток воды после долгой жажды. Москва, которая должна была шуметь над головой гудками и голосами, молчала, и это молчание Каруселин заметил раньше, чем открыл глаза, потому что за семнадцать лет работы научился слышать неправильное быстрее, чем правильное.

На гудящие ноги он встал не сразу. Это был район ВДНХ при ярком дневном свете, под солнцем, которое светило так, словно никакого затопленного метро не существовало ни сейчас, ни когда-либо ещё, и вообще, если верить этому солнцу, идея закопать железную дорогу под землю была не более чем курьёзным слухом. Небо было синим, не серым по-московски, а глубокого голубого цвета, почти средиземноморским, каким бывает только в рекламе авиакомпаний или в очень хороших снах.

Знакомый Проспект Мира тянулся в обе стороны. Дома стояли на привычных местах: панельные серые девятиэтажки, кирпичные приземистые пятиэтажки и новостройки, которые своим дорогим стеклом пытались выглядеть современно, но выглядели чужеродно, как подросток в отцовском костюме на школьном выпускном.

Всё стояло там, где ему и положено, но кое-что было не так, и именно поэтому у Леонида свело скулы — потому что пустота вокруг была абсолютной, словно из города аккуратно вынули всех людей, все машины и все звуки, оставив декорации: свет на сцене горел вовсю, а смотреть было некому.

Проспект Мира лежал пустым, как заброшенная взлётная полоса. Абсолютная тишина, не отсутствие звука, а его замена безмолвием, словно звук списали актом, подшили в папку и заперли под замок.

Ветер гонял по пустому проспекту мятый белый пакет из супермаркета, как перекати-поле в пустыне, которое катится не потому, что куда-то направляется, а потому что ветер есть, и невозможно ему не подчиниться.

Свет выглядел другим: слишком ровным, слишком сконструированным, как на дешёвой съёмочной площадке. Тени лежали на асфальте резкие, но чуть смещённые, чуть длиннее, чем полагалось в это время дня, солнце было сверху одновременно где-то сбоку, и это противоречие нельзя было объяснить никакой логикой, разве что тем, что логика здесь была другая. Воздух ничем не пах, ни едой, ни людьми, ни тем неистребимым московским запахом, который отличает этот город от любого другого. Нейтральный безвкусный воздух герметичного помещения, обработанного ультрафиолетом.

Тем не менее город дышал, и это было самое странное: старые здания стояли, потемневшие светофоры все горели красным, а тусклые фонари были включены при ярком солнце. Всё жило своей механической замкнутой жизнью, как живут часы на руке у мёртвого человека — идут точно, безупречно и совершенно бессмысленно. Но людей не было. Ни живого, ни мёртвого, ни спящего, ни бодрствующего. Один город, старательно притворяющийся настоящим.

Каруселин медленно обвёл взглядом знакомые фасады, тёмные зашторенные витрины, пустые остановки, мёртвые перекрёстки и остановился на том, на чём и должен был остановиться: постамент у северного входа на ВДНХ.

Он стоял огромный, знакомый каждому москвичу старше тридцати, увенчанный скульптурой, когда-то бывшей символом эпохи, страны и мира, которого больше нет. «Рабочий и колхозница», мужчина и женщина, застывшие в победном порыве с серпом и молотом над головами, устремлённые в светлое будущее, которое с тех пор заметно потускнело.

Постамент никуда не делся, масштаб прежний, нержавеющая сталь блестела на солнце холодным полированным блеском. Но вместо знакомых фигур рабочего и колхозницы на постаменте стояло кое-что другое.

Огромная левая человеческая рука, поднятая вверх и сжатая в кулак, за исключением среднего пальца, вытянутого вперёд и вверх под углом примерно сорока пяти градусов. Фак, средний палец, жест, который в переводе не нуждается и означает ровно то, что означает: пошёл на хрен, мне на тебя плевать — и ещё с десяток грубых вариаций на тему полного и безоговорочного неприятия.

Стальная рука была сделана из той же нержавеющей стали, с теми же полированными бликами и в том же масштабе, что и знаменитая скульптура — двадцать четыре метра от основания до кончика среднего пальца, смотрящего ровно туда, куда смотрел оригинал: на Проспект Мира, на приближающихся посетителей, которые в реальном мире фотографировались бы на фоне исторического памятника, а в этом мире могли бы фотографироваться на фоне исторического жеста, если бы в этом мире вообще было, кому фотографироваться.

Каруселин стоял с приоткрытым ртом. Угловатое лицо не выражало ничего: ни шока, ни удивления, только узнавание, мгновенное и безошибочное, как почерк школьного друга на полях старой тетради, которую не открывал двадцать лет. Потом что-то дрогнуло в углах обветренных губ.

— Ну и псих же ты, Юрка, — сказал он тихо, почти нежно, не обращаясь ни к кому.

Леонид засунул озябшие руки в глубокие карманы потёртой куртки и двинулся вперёд.

Глава 2. Проспект Мира

Проспект Мира протянулся перед Леонидом длинной прямой лентой, по которой можно было идти до самого центра, не сворачивая и не выбирая маршрут, просто переставляя ноги, как обходят чужое хозяйство после похорон хозяина, проверяя, всё ли стоит на прежних местах.

Руки привычно утонули в глубоких карманах осенней куртки. Плечи чуть ссутулены, шаг ровный, неторопливый, выверенный годами работы в местах, где любое ускорение считывается как паника, а паника на чужой территории стоит дорого.

Пустота вокруг была абсолютной, но не хаотичной, а именно организованной, словно кто-то старательно вымел из города всё живое и составил аккуратный протокол: людей — убрать, машины — убрать, голоса — убрать, птиц — убрать, даже запах бензина — убрать. Светофоры переключались с привычным интервалом неизвестно для кого, честно мигая зелёным и красным в пустоту перекрёстков. Где-то далеко за домами гудел невидимый транспорт, ехавший по пустым дорогам без пассажиров и водителей, как заведённая и забытая механическая игрушка.

Белый пластиковый пакет из «Перекрёстка» перекатывался через шестиполосный проспект на лёгком ветру — единственное живое движение в застывшем городе. Леонид проводил его цепким взглядом и отметил машинально: ветер дул по привычным физическим законам, пакет летел по предсказуемой траектории, тени падали в правильную сторону. Физика держалась. Вычистили из неё только человеческое.