Алексей Небоходов – Шоу Бомбацио (страница 5)
Шоу Бомбацио шло третий сезон, и к этому моменту его смотрели все — не все признавались, но смотрели. Как Алина. С лёгким отвращением, с виноватым интересом, с тем чувством, которое заставляет замедлить шаг у места аварии — не из сострадания, а из потребности увидеть, что случилось с чужим телом. Платформа работала круглосуточно, и в любой час где-нибудь в Англии кто-то открывал ноутбук дома или в офисе, а кто-то — приложение в телефоне в пабах, в метро, в очереди за кофе. В углу экрана пульсировал Peak Index, мигая розовым, как рана, которая не затягивается. В боковой панели — ставки, коэффициенты, имена людей, на чьи жизни другие ставили деньги.
Голос ведущего возник без предупреждения — глубокий баритон с лёгкой хрипотцой, отточенный двумя десятилетиями эфира. Бомбацио стоял на круглой сцене один, в тёмно-синем костюме, с планшетом в руках, и улыбался так, что зубы — белые, ровные, чуть крупноватые — заполняли всё лицо. Маленькие карие глаза работали отдельно от рта, считывая что-то невидимое за пределами камеры. Янтарный свет прожекторов лился на него одного, остальная студия тонула в темноте, и двести зрителей в амфитеатре казались не публикой, а тенями.
— Сегодня мы завершаем этот сезон, дорогие мои, — произнёс он, и слово «мы» прозвучало так, словно каждый зритель стоял с ним рядом на сцене. — Если вы с нами с самого начала, вы знаете: наши финалы всегда особенные.
На экране сменилась картинка — нарезка из последних недель. Городок, отмытый до открыточного блеска, камеры в коридорах и спальнях, где никто давно не пытался спрятаться. Женщина умывалась перед зеркалом, не поднимая глаз. Другая лежала лицом в подушку и не шевелилась. Мужчины разговаривали на кухне, но взгляды соскальзывали к объективу — привычка, въевшаяся за недели под наблюдением. Иногда в звуковом фоне слышался стон — от боли или от удовольствия — не разобрать, и даже на экране это не вызывало ничего, кроме узнавания: часть знакомого шума. График Peak Index поднимался и опадал в такт возбуждению на экране. Коэффициенты ставок вспыхивали розовым. В нарезке не было ничего откровенного, но каждый кадр ощущался как подглядывание — и двадцать миллионов подписчиков платили девять девяносто девять в месяц именно за это ощущение.
Алина сидела, обхватив ладонями остывающую кружку, и смотрела. Думала о том, что женщина на экране тоже когда-то жила в маленькой квартире, ставила чайник и не знала, что кто-то наблюдает. А потом — городок, камеры, браслет, который превращает оргазм в цифру, цифру — в ставку, ставку — в деньги. Думала — и не выключала. Потому что в этом было что-то, обещавшее: с тобой такого не случится. Ты смотришь — значит, ты в безопасности. Жертвы — на экране. Ты — по эту сторону.
Бомбацио перехватил монтаж голосом — мягким, обволакивающим, с той теплотой, которая пахла антисептиком: сладкая, стерильная, не оставляющая следов.
— Это — настоящая жизнь, друзья мои. Не подделка, не фильтр. Вы видите всё, как оно есть. И вы — не наблюдатели. Вы — часть этого.
Чай давно остыл, но Алина продолжала держать кружку — фарфор уже не грел, однако без этой тяжести в ладонях всё остальное теряло опору. Она сидела на кровати, подтянув колени к груди, и экранный свет ноутбука ложился на голые щиколотки голубоватым пятном.
Бомбацио вернулся на экран крупным планом. Свет от мониторов за спиной размывал лицо, но зубы никуда не делись — белые, ровные, не покидавшие экран ни на секунду.
— В финале мы по традиции читаем письмо, которое, по мнению нашей редакции, лучше всего отражает дух шоу, — он сделал паузу, точно рассчитанную: ровно столько молчания, чтобы зал подался к экранам. — Сегодня — письмо от человека, который наблюдал долго. Очень долго. И то, что он видел, достойно того, чтобы увидели все вы.
Ведущий опустил глаза к планшету. Голос стал тише, интимнее — словно он делился секретом с каждым из двадцати миллионов зрителей.
— «Я слежу за ней давно. Это не просто интерес — я знаю о ней больше, чем любой из тех, кого она подпускает близко».
Алина потянулась за глотком чая. Что-то в интонации царапнуло — не мысль ещё, скорее, ощущение, как мелодия, которую слышал давно и не можешь вспомнить откуда.
— «Когда она читает у окна, садится всегда одинаково — левым боком к раме. Даже летом пьёт чай из белой кружки с красной надписью, которую держит обеими руками, иногда загибает палец под ручку — как школьница, у которой замёрзли пальцы».
Алина моргнула. Посмотрела вниз — на собственные ладони, на красные буквы между ними, на загнутый палец под ручкой. Точно так. Именно так она держала кружку прямо сейчас.
— «Она поправляет волосы двумя пальцами, всегда у левого виска, особенно после дождя. Машинально, каждый раз одинаково».
Левая рука дёрнулась к виску — и замерла на полпути, потому что тело узнало жест раньше, чем голова поняла, откуда его знают.
— «Звонит матери по воскресеньям. Ровно в девять. Говорит по-русски, быстро, иногда смеётся. Три раза в течение разговора меняет позу, один раз обязательно подходит к подоконнику и смотрит вниз. Движения становятся тише, словно она боится кого-то разбудить».
Подоконник, тонкая штора, которую она так и не сменила на плотную, лампа, рисующая силуэт на белом хлопке каждый вечер. Алина вдруг увидела собственное окно снаружи — глазами того, кто стоит в темноте по ту сторону Доггетт-роуд, — и по спине прошёл озноб, физический, словно от сквозняка, которого не было.
— «Когда она ссорится с парнем — просто садится и смотрит в пол. Слёзы стекают по щекам. Никогда не закрывает лицо руками. Просто сидит и плачет. Я знаю, потому что вижу это каждый раз».
Каждый раз… Она плакала в этой комнате, на этой кровати, считая себя в уединении, невидимой никому, — а за дорогой, за тёмным окном, кто-то стоял и запоминал. Все вечера, которые были только её, — ссоры с Дмитрием, тишина после, слёзы без звука — оказались отслежены чужими глазами, записаны аккуратно, деталь за деталью, точно в лабораторном журнале.
В студии стало тихо. Двести зрителей на ярусах амфитеатра молчали. Бомбацио поднял глаза от планшета и медленно обвёл взглядом зал — так смотрят те, кто знает, что следующая фраза изменит всё.
— «Я читал её роман. Не электронную книгу — рукопись, распечатку. Она лежала у меня на столе два дня. Перечитал несколько раз, сделал пометки на полях. В её тексте нет фальши. Она не сочиняет — выговаривает себя до конца».
Распечатку!.. Кто-то напечатал её роман, сел через дорогу и водил ручкой по полям — роман, который она считала невидимым, забытым, не существующим ни для кого. Двадцать скачиваний на Kindle — и одна распечатка с пометками, о которой Алина не знала.
Ведущий посмотрел прямо в камеру — и ей показалось, что он смотрит сквозь экран, сквозь стены, через весь Кэтфорд, прямо в её окно.
— Редакция провела небольшую проверку, — произнёс он почти нежно. — И мы знаем, кто она.
Он выдержал паузу, и зубы снова заполнили экран.
— Алина Крылова! Двадцать три года. Приехала из России подростком. Живёт на Доггетт-роуд. Работает в книжном магазине.
Голос стал совсем тихим, а взгляд снова устремился в камеру — прямо в эту комнату, на Алину.
— Если ты нас сейчас смотришь — а мы знаем, что смотришь, — мы очень хотим с тобой познакомиться.
Кружка качнулась в ослабевших руках, выскользнула и разбилась о пол — глухо, коротко, без того звона, которого ждёшь от бьющейся посуды. Красные осколки букв рассыпались по серому ворсу ковра. Чай растёкся тёмным пятном, впитываясь в синтетику.
Глава 3. Контракт
День не торопился начинаться. Свет за тонкой хлопковой шторой стоял серый, невнятный — не утренний и не ночной, а промежуточный, какой часто бывает в Кэтфорде, когда небо не может решить, идти ли дождю или просто висеть над крышами мелкой, ни к чему не обязывающей влагой. В квартире пахло сыростью, которая пропитывает викторианские дома от фундамента до чердака и не выветривается ни в какое время года. Холодильник в кухонной нише гудел ровно, монотонно, как единственное живое существо, которому было всё равно, что произошло накануне.
Разбитая кружка по-прежнему лежала на серо-бежевом ковре у стола. Чай высох, оставив тёмный контур на синтетическом ворсе, и часть красных букв виднелась на крупном куске белого фарфора — Keep Calm, — а дальше обрывалась, распавшись на более мелкие осколки. Алина их не убирала. Не потому что забыла — просто каждый раз, когда взгляд натыкался на разбитую кружку, что-то внутри отказывалось признать её мусором. Она была подарком Морин. А ещё она была последним предметом, который Алина держала в руках, пока голос с экрана ещё принадлежал чужой истории.
Молчаливый телефон лежал на диване экраном вниз. Утром Алина позвонила в книжный и сказала Морин, что заболела, — голосом, который не нужно было подделывать. Морин ответила коротко: «Поправляйся, дорогая», — и повесила трубку, не задав ни одного вопроса, как не задавала их никогда, потому что в Owl & Crescent болезнь и исчезновение считались одним и тем же неотъемлемым правом личности. Где-то в Льюишеме, за полками с Толкином и Ле Гуин, день шёл без неё — чековая лента в кассе заканчивалась, латунный колокольчик над дверью позвякивал в пустоту, — и от этого было не легче, а тягостней, словно та жизнь уже отступила на расстояние, с которого не дотянуться.