Алексей Небоходов – Полётов 2 (страница 9)
— И после всего этого ты ничего не предпринял? — спросила она, стараясь, чтобы вопрос не прозвучал обвинением.
Взгляд Леонида стал отстранённым — он смотрел не на Марину, а куда-то сквозь стены дома и горные хребты за окном, туда, где остался молодой парень, бессильно стоящий перед телевизором с новостью о гибели Стрельцова.
— Я написал рапорт об увольнении, — ответил он просто.
Заявление об уходе из органов лежало недописанным на кухонном столе. Полётов оттолкнул бумагу и резко встал, одноразовая шариковая ручка покатилась и упала на пол. Недостаточно! Леонид схватил телефонный справочник и принялся листать страницы непослушными руками. Дым от сигарет «Ява» висел под потолком, пепельница переполнилась, окурки лежали горкой. Найдя номер редакции, он выдохнул и потянулся к телефону, но рука замерла на полпути — нет, сначала подать рапорт по всем правилам, и только после официальной отставки набрать «Московский комсомолец». Пусть между первым и вторым будет чистый разрыв, и тогда он расскажет всё: о Стрельцове, о квартире на Кутузовском, о заговоре стариков — не как перебежчик, а как свободный человек.
Над Москвой висел туман — влажный, густой, с запахом прелой листвы и близкой зимы. Леонид брился, разглядывая в зеркале осунувшееся лицо: кожа под глазами потемнела, на скулах выступили красные пятна. Обычно он выглядел моложе своих двадцати шести, но сейчас так измотался, так устал, что определить точный возраст было бы трудно. Бритва скользила по щеке, царапая кожу, оставляя микроскопические порезы, а ему нужно было выглядеть прилично — не как бессонный лунатик, а как сотрудник, принявший взвешенное решение уйти со службы.
Леонид поднял ручку, аккуратно подписал рапорт, ещё раз перечитал, сложил и убрал во внутренний карман пиджака — старого, с протёртыми локтями, но единственного приличного в его гардеробе. Сверху надел плащ — когда-то дорогой, теперь потерявший форму.
Он вышел из квартиры, не позавтракав. В желудке поселилась тяжесть, непохожая на голод. На лестничной площадке стоял дух кошачьей мочи и варёной капусты. Соседка со второго этажа, старуха в вечном синем халате с катышками, мыла ступеньки перед его дверью.
— Опять на службу спозаранку? — спросила она, выжимая тряпку над облезлым ведром.
— А как же, — ответил Леонид, перешагивая через мокрое пятно. — Служба не ждёт.
Он поймал себя на мысли, что говорит банальности, как герой советского фильма. Жизнь развалилась на куски, прежняя система рухнула, а он всё ещё произносит фразы из другой эпохи.
На улице моросил мелкий дождь. Леонид поднял воротник плаща и зашагал к метро. Вокруг спешили люди — хмурые, сутулые, с одинаковыми непромокаемыми сумками в руках. Старик в военной фуражке продавал газеты у входа на станцию, разложив их на ящике из-под помидоров: «Огонёк», «Аргументы и факты», «Московский комсомолец» — старые названия, новые проблемы.
В вагоне разило мокрой одеждой и дешёвым одеколоном. Поручни были липкими от сотен рук. Напротив сидела женщина с ребёнком — мальчик лет пяти в вязаной шапочке с помпоном грыз баранку, посыпая крошками колени матери, но та не замечала: глаза в никуда, губы сжаты — лицо человека, живущего в режиме выживания.
Полётов вышел на «Лубянке». Эскалатор поднимал его медленно, со скрипом, а наверху, у выхода, сразу обдал холодный порыв ветра, несущий запах близкого снега. Леонид поёжился и зашагал к знакомому зданию. Глаза невольно зацепились за пустой постамент в центре площади — серый гранитный параллелепипед с тёмными пятнами на местах креплений, на котором ещё недавно возвышался «железный Феликс». Магазин «Детский мир» справа сиял витринами, полными ярких игрушек, а напротив стояло здание КГБ, теперь уже МБ, — жёлтое, с тяжёлыми колоннами. Москвичи проходили мимо с непроницаемыми лицами, но за этой маской пряталась привычная тревога.
У входа Полётов замедлил шаг. Перед глазами стояла картина из вечерних новостей: носилки, белая простыня с тёмными пятнами, тело Стрельцова, которое грузили в скорую у служебного входа «Юбилейного», мигалки, бросающие блики на собравшихся — то красный, то синий. Леонид должен был это сделать — если не ради справедливости, то хотя бы ради собственной совести.
Проходная встретила его казённым запахом полироля для пола и бумажной пыли. У входа стоял прапорщик с квадратным лицом и стриженым затылком, в старой фуражке с серпом и молотом — время для него остановилось вместе с идеологией, которую он охранял.
— Документы, — буркнул прапорщик, не поднимая глаз.
Леонид протянул удостоверение. Прапорщик долго изучал фотографию, сверяя с оригиналом.
— Цель визита?
— В административный отдел, к Романову.
Прапорщик поднял брови, но ничего не сказал, сверился с какими-то списками, поставил галочку в журнале, вернул документы.
— Проходите.
Длинный коридор с лампами дневного света, линолеум под ногами, стены цвета сливочного масла — всё точно такое же, каким было до путча, до падения Союза, до новой эпохи.
Полётов шёл, стараясь держаться ровно, но плечи невольно сутулились. Во рту пересохло, он облизнул губы и глубоко вдохнул. За дверями кабинетов слышались приглушённые голоса, стук пишущих машинок, телефонные звонки — обычная рутина учреждения, которая ничем не выдавала, что именно здесь решались чужие судьбы.
Поворот, ещё один пролёт, снова поворот — Полётов знал маршрут наизусть, мог бы пройти с закрытыми глазами. Аромат полироля усилился — где-то рядом уборщица натирала паркет в кабинете начальства.
За углом послышались голоса — два мужских — негромкие, деловые.
— ...так и списали на бытовуху. В газетах даже не упоминали.
— А документы?
— Какие к чёрту документы? Труп, заключение судмедэксперта: множественные колото-резаные раны, смерть от потери крови. Какой-то алкаш напал в подъезде, ограбил и ножом пырнул — часы сняли, кошелёк забрали.
— И никто не копает?
— А кому копать? Контора меняет вывеску, все при деле, всем на Бурцева насрать. Отработал своё, списан в расход.
Полётов замер. Контора. Бурцев. Списан в расход. Слова из чужого разговора сложились в одну страшную картину. Мужчины свернули в боковой проход, голоса стихли, а Леонид остался один посреди пустого коридора, сжимая в кармане рапорт так, что бумага смялась. Лицо оставалось неподвижным, только расширившиеся глаза выдавали то, что происходило внутри.
Бурцев мёртв — не погиб от несчастного случая, а убит, ликвидирован своими же. Зачистка следов, уничтожение свидетелей. И он, Полётов, следующий в списке, потому что знает слишком много.
Леонид медленно разжал кулак. Смятый лист выпрямился, но остались складки и заломы. Текст, над которым он корпел всю ночь, теперь казался детской наивностью... Он что, всерьёз верил, что может просто уйти, хлопнув дверью? Что его отпустят с его знаниями, с его памятью о встрече на Кутузовском?
Где-то хлопнуло окно, сквозняк пронёсся по этажу, зашелестел бумагами на стенде с объявлениями. Полётов поёжился — не от холода, а от понимания, насколько он уязвим: стоял в самом центре здания, с рапортом в кармане и планом, который ещё вчера казался смелым, а теперь выглядел самоубийственным.
Послышался звук открываемой двери, раздались чёткие, уверенные шаги. Леонид развернулся и двинулся в противоположном направлении — не торопясь, стараясь не привлекать внимания — обычный сотрудник по обычным делам.
Он не сдал рапорт и не дошёл до административного отдела. Вместо этого направился к выходу — спокойно, неспешно, с каменным лицом, за которым не прочитывалось ничего, кроме отсутствия срочных дел.
Прапорщик на проходной даже не поднял головы, когда Леонид сдавал пропуск, — механическая процедура, рутина.
На улице ему ударил в лицо промозглый ветер. Дождь перестал, но воздух оставался сырым и холодным. Полётов шёл, сжимая в кармане измятый лист — бумагу, которая могла стоить ему жизни. За спиной жёлтое здание на Лубянке по-прежнему возвышалось над площадью — тяжёлое, монументальное, равнодушное к тем, кто там служил. Аппарат продолжал работать, избавляясь от ненужных людей, и Полётов был одним из тех, от кого собирались избавиться.
Леонид сидел в кресле неподвижно, опустошённый, с застывшим взглядом. Только кончики пальцев на подлокотниках едва заметно вздрагивали. Комната в доме на Балканах с её тишиной и вечерним светом казалась после этого рассказа тесной, переполненной словами, которые он тридцать с лишним лет держал при себе.
Марина сидела напротив, не отпуская блокнот, не выключая диктофон — машинальные журналистские рефлексы, за которыми она пыталась спрятать растерянность. Диктофон продолжал записывать шорохи, паузы, дыхание двух людей, только что переживших тяжёлый разговор. На полях блокнота она рисовала спирали — привычка, которая проявлялась у неё в моменты сильного потрясения.
За стеклом далёкие вершины постепенно теряли чёткость, окутываясь вечерней дымкой. Дневной свет угасал, уступая место полумраку.
Леонид потянулся к стакану с ракией, обхватил стекло ладонью, осторожно поднял, и прозрачная жидкость исчезла в горле одним глотком. Сглотнул, не поморщившись — по многолетней привычке скрывать то, что чувствует.
Стук стакана о деревянную поверхность стола прозвучал резко и окончательно, как точка в конце длинного абзаца. Через распахнутое окно доносилось пение цикад — монотонное, не имеющее отношения к тому, о чём говорилось в этой комнате.