Алексей Максименков – Мальчик и фея (страница 3)
Книга была столь истрёпана, столь замусолена в самых жарких местах, так зарисована ручкой, что не поддавалась никаким уговорам быть списанной. Безусловно, ветхая книжка. Как нечто природное, переходила она из рук в руки через книжные развалы, куда библиотекари подсовывали, по их мнению, хороших авторов, но те почему-то так и оставались в куче: быстро схваченные детскими ручонками, так же быстро и отбрасывались, как чужеродные.
Маленький мальчик, что спал в укромном месте у батареи, не был исключением. Ночью, когда часы пробили полночь, ему удалось проникнуть в тёплое тихое помещение. До этого он долго бродил по разным подъездам, отыскивая приют, но парадные, как и подворотни, сквозили ветром, а двери, сорванные с петель, скрюченно прижимались к облупленным стенам, и даже те немногие подъезды, где можно было укрыться и согреться, были мальчику недоступны – там были свои мальчики. И когда, замёрзший и голодный, он толкнул без надежды толстую дверь неприметного особняка и она тихо впустила его, он был более чем счастлив.
Как мальчик опытный, он предпочёл бы остаться здесь при входе, на ступеньках парадной лестницы, свернуться калачиком и при первой же опасности улизнуть. Но ступеньки из тёплого и, как ему показалось, розового с белыми прожилками мрамора уходящей вверх лестницы соблазняли: не мог он удержаться и поднялся – разведать, осмотреться и, быть может, перекусить. Он не ел с утра, и живот сводило. А вдруг, – пришла в голову мысль, – он наткнулся на пещеру Алладина? И после голодного дня и ужасно пронзительного ветра ему так несказанно повезло?
Мальчик едва слышно протиснулся в дверь этажом выше и прислушался. Было тихо, но сердце неспокойно стучало. Тихо. Очень тихо. Ни шороха. Даже часы с маятником, которые висели на стене и бликовали от уличного освещения, молчали. Мальчик крался мимо книжных стеллажей, едва касаясь рукой книжных полок. Первым делом он обошёл всю библиотеку и попробовал открыть все двери, но они были заперты. Он даже вышел на чёрную лестницу, которая вела в подвал и на чердак, но и там висели замки. И тогда он вернулся в библиотеку, тем более что его не покидало ощущение, что за ним кто-то наблюдает. Ему даже показалось, что где-то мелькнул свет, и он бы рванул вниз к входной двери, если бы в кармане не нащупал перочинный ножик с едва заметной зазубриной… да и есть хотелось. Мальчик спрятался в стеллажах и затих.
Тишина продолжалась.
Сидя в засаде с ножом в руке, он приглядел несколько симпатичных книжек. Были они холодными, но чистенькими, что давало хороший шанс по-быстрому их продать и перекусить. Успокоившись и найдя своему поступку оправдание, мальчик брал книги и относил к окну. При свете уличных фонарей он отбирал те, что были презентабельного вида. Слово «презентабельное» попало в его речь совсем недавно, но оно ему нравилось, ибо было иностранным, а значит, модным. Вскоре у него образовалось две большущие стопки книжек. И, умаявшись, вспотев, упаковывая их в сорванную занавеску, он совершенно случайно, чисто любопытства ради, подобрал книгу, что валялась на полу.
По стенам чаще стали проноситься отсветы фар, наступало то время, когда в окнах зажигается свет и сонные дети с неохотой пробуждаются, но мальчик ничего этого не замечал. Он прижимался спиной к батарее и с удивлением вчитывался в потрёпанную книжку. И если бы его сейчас спросили: «Что бы ты взял из библиотеки: те две стопки, что принесут сытный обед, или эту?» – он пырнул бы ножом, лишь бы ему не мешали.
Ветеран
В воздухе пахнет размороженной и ещё очень влажной землёй. Талые потоки переполняют мостовую, с лёгкостью омывая тротуары от зимней грязи. Во дворах с весёлым визгом носятся собаки, они натыкаются на людей и в притворном ужасе улепётывают. И даже старушки с клюкой медленно и осторожно, филигранно, но гуляют под искрящимися лучами весеннего солнца.
– Ну, проходи, проходи, – тяжело дыша, произнёс хозяин квартиры, пропуская нежданного гостя.
Молодой парень с явным любопытством оглядывал прихожую и пенсионера в большой полосатой пижаме. Он хотел что-то сказать, но смутился и промолчал.
– Постой, дай я на тебя посмотрю! – они стояли друг напротив друга. – Ты изменился! Возмужал… Ну, иди. Иди, помой руки.
Не задерживаясь более, старик прошёл в комнату, где поставил напротив дивана стул и отгородил креслом угол кровати.
– Садись. Я хочу тебя разглядеть, – раздалось ворчание, грозное и недовольное. – Не обращай внимания, это моя старушка, не хочу, чтобы ты ей мешал.
За креслом, на мягких подушках на полу, возле кровати лежала старая такса, накрытая тёплой тканью, еле дыша, она из последних сил защищала друга.
В комнате, заваленной в беспорядке вещами и бумагами, висели иконы и чёрно-белые фотографии зданий. Старые обои с углов свисали, и только тюлевые занавески сверкали белизной.
Хозяин сидел прямо, опираясь руками на трость. Было видно, что сиделось ему с трудом, но он сдерживал себя и внимательно, почти хмуро разглядывал гостя.
– Ты изменился. Ты теперь больше на мать похож…
– Я, – засмеялся парень, – я всё тот же, это ты иным стал.
– Время, – соглашаясь, кивая головой, произнёс старик, – всё меняется.
Молодой парень заёрзал и, не вытерпев взгляда, встал, потянувшись так, что затрещали сведённые до упора лопатки; высокий, улыбчивый, он по привычке махал рукой, будто махи снимают заикание. Он подошёл к окну, потом к шкафу:
– А это что? Х-хлеб? – парень взял банку с заплесневевшим кусочком, больше напоминавшим глиняный черепок от какого-то старинного сосуда или кусок земли, случайно и необъяснимо почему-то бережно засунутый в банку и хранимый со всеми предосторожностями; кусочек покатился по дну и стукнулся о стенку сосуда.
– Осторожней!
– Т-тот самый? – взгляд с удивлением переместился на старика, приподнявшегося в испуге за бесценную вещицу.
– Да.
– Выб-бросил бы давно, – потеряв интерес к банке, рука юноши потянулась к гипсовой маске, лежащей здесь же на полке и скрытой от сторонних глаз календарём с изображением иконы Божьей Матери. Пальцы гладили маску, словно лицо любимой женщины. – В-выбрось, дело прошлое.
Старик покачал головой: «В музей отдам».
– И будет у х-хл-леба инвентарный номер. М-маску тоже от-тдашь? – парень задёрнул календарём, как занавеской, полку и перешёл к фотографиям. – Ког-гда-то мы оба б-были в-в неё в-влюблены…
Старик смолчал…
За церковным календарём маска белая, кусок гипса, посмертное лицо. Помнишь, как ты читала нам стихи и как дрожал голос твой сначала от голода, а потом от гнева. Помнишь, как тысячи полумёртвых фитильков тлели: едва доживали до твоего голоса. Но от звука, от мощи твоей, от стихов твоих разгорался огонь – в нас. И прожигали мы сердцами стену, воздвигнутую врагом. И душа наша радовалась. Ты давала нам жизнь. Мы верили в тебя и любили тебя всем сердцем…
Старик вспоминал те счастливые мгновения, когда он, тринадцатилетний паренёк, с братом-погодкой Аликом слышал Её по радио. Полгода спустя брата не станет, как не станет детского мира, любви и счастливых мгновений, будет только боль, ненависть и желание мстить. В 1943 году он припишет себе несколько лет, окончит курсы разведчиков и уйдёт на фронт.
Такса заворчала и попыталась встать. Старик нагнулся и помог. Он отодвинул кресло, и собака, поскуливая, медленно похромала в коридор, где облегчилась.
– Давай выпьем, помянем, – и старик чуть быстрее собаки и, шаркая чуть шумнее, побрёл к шкафу, где стоял брат. Он отодвинул рукой ещё один религиозный календарь и достал на две трети пустую бутылку сухого красного вина. Передав бутыль Алику, он вновь запустил руку в тайник и достал ещё две бутылки с таким же количеством рубиновой жидкости в каждой. – После инсульта мне не разрешают много пить.
Они переместились на кухню, оставляя мокрые следы в коридоре. Маленькая кухня позволяла, не вставая со стула, дотянуться до любого предмета. На столе было несколько чашек с водой. Старику нельзя было поднимать тяжести, его норма – двухсотграммовый стакан с напитком.
Братья пили и поминали.
Алик закусывал копчёной колбасой с кусочком булки и радостно внимал рассказам брата о жизни.
Старик пил мало, он потягивал вторую стопку, предпочитая говорить, будто боялся тишины, или случайного вопроса, или взгляда, укора. В какой-то момент старик замолчал. Он заглотнул остатки вина и, поймав взгляд брата, сухо и тихо, почти не слышно, произнёс: «Прости меня». Алик махнул рукой: «З-забудь».
– Нет! Ты не понимаешь, я был уверен, что делаю правильно! Я же терпел, – Алик попытался было возразить. – Помолчи!
Старик опёрся на палку всем весом, но не встал, а лишь опустил голову. Пауза затянулась.
– Я до сих пор слышу тебя. Я думал о тебе, – он поднял голову, – о тебе завтрашнем. И я ушёл, чтобы не видеть тебя слабым. А ты – умер.
Алик с наслаждением перешёл на чёрный хлеб с зефиром:
– М-мелочи, – махнув рукой, – з-забудь.
Алик умирал мучительно медленно. Накануне им «досталось» полбуханки хлеба, сказочное чудо по тем временам. Брат настаивал съесть хлеб тут же, на улице, но он разделил на дозы – на несколько дней. Брат умолял, просил… брат умер. А его вывезли.
Прошли годы. Всё было в его долгой жизни: и горе, и боль, и смерть любимой, но та боль, когда ты мог спасти, на мгновение, но продлить жизнь и не сделал, не спас – не прошла. И как бы он ни мстил фрицам – боль осталась, и хотя он загнал её в самое тёмное место, свёл к минимуму, она пульсировала в нём, вырываясь в самые неподходящие моменты жизни.