Алексей Лосев – Эллинистически-римская эстетика I – II вв. н.э. (страница 73)
Далее, он говорит как нечто мудрое, будто стихи, не выказывающие ни тонкого, ни плохого мастерства, вообще не являются хорошими: они являются ни хорошими, ни плохими, и хороши только с какой-то одной точки зрения, прежде всего – с точки зрения склада. Это они называют оговорками о мастерстве и предпочитают при этом говорить опять же о складе. Мало того: даже те стихотворения, которые и по тонкости склада всего лишь ни хороши, ни плохи, все же, по его словам, в некотором отношении являются хорошими. Мысль, по его словам, тоже ни хороша, ни плоха; так что в действительности только склад у него и оказывается в каком-то отношении хорош, и Гомера более всего можно хвалить именно за склад, потому что характеры у него всякие бывают. Но ежели он вообще называл мастерство сохранившихся стихотворений ни хорошим, ни плохим, то какое же еще допускал он мастерство, содержащее мудрые и воспитующие мысли, и какое из древних стихотворений, по его мнению, этим мастерством обладает? Если уж эти стихи не называть прекрасными, то не знаю, какие и называть! Впрочем, насколько я знаю, под мастерством иные подразумевают что-то в духе стихов Антимаха или какого-нибудь другого, кому кто нравится. Вот уж где мастерство превосходно! все города и местечки в них так благозвучно сложены и стройно расположены, что иной, конечно, может и пользу в этом усмотреть.
Далее, когда он говорит, что те произведения, в которых нет ни хорошего склада, ни хороших мыслей, не являются ни хорошими, ни плохими, то весьма досадно, что он не приводит этому примера! Право же, мне удивительно, как это произведение, в котором и склад нехороший, и мысли нехорошие и вовсе не поэтические, все же почему-то не является плохим. Только с тем я и согласен, что произведения с хорошими мыслями, но плохим складом, – плохи, и стало быть, плохого склада достаточно для плохого качества. А вот что для хорошего качества недостаточно прекрасного склада, но надобны вдобавок и благозвучие, и мысль, и многое другое, – это после всего вышеизложенного кажется мне чем-то посторонним, привнесенным сюда, пожалуй, от учений словесников о небывалом благозвучии. Еще более это относится к утверждению, будто некоторые древние стихотворения хотя и хороши в некоторых отношениях, и прежде всего в отношении склада, однако же в целом являются плохими: по-моему, нет ничего нелепей утверждения, будто что-то может быть в чем-то хорошо, а в целом нехорошо, – по крайней мере, если понимать слова в их обычном смысле.
Еще более странно утверждение, будто все, что отклоняется от мастерства разного рода, будет дурно, даже если оно тонко сложено; и другое, будто все дельное, тонкое и полезное в лучших стихах не должно быть судимо по общему мастерству данного стихотворения, – но то, что сделано с мастерством того или другого рода, должно и рассматриваться с точки зрения этих родов мастерства; и третье, будто можно назвать совершенной такую вещь, которая в каком-то отношении хороша, а в других хоть и неудачна и несподручна, но по крайней мере тонко отделана, и нехорошей будет только та вещь, которая ни в каком отношении не хороша.
Когда он говорит, что если мы не можем сказать, лежит ли здесь в основе мысль, то мы не можем также сказать, литературное перед нами произведение или нет, – то хотя это и не вяжется с тем, как он незадолго до того издевался над подобными мыслями, все же само по себе кажется мне приемлемым. Но как он может сказать о произведении, где мы знаем, что в основе лежит мысль, но не знаем, соответствует ли она обычному разумению или противоречит ему, – как он может сказать, что здесь может быть поставлен сам вопрос о хорошем или плохом качестве? И как он мог сказать, является ли литературным произведением то, что выражено необщепонятно, например, необычными словами?
Глупым кажется мне и то утверждение, что люди толковые уделяют преимущественное внимание хорошим мыслям, а лишенные дельных мыслей смотрят на мастерство отделки стихотворений, – если только это должно означать, будто человек, хвалящий склад, не понимает мыслей, а человек, не слишком разбирающийся в складе, соображает, хороша ли мысль. Если иной раз звуки расположены в соответствии с тем, что мы полагаем хорошим складом, то некоторые узнают здесь хороший склад, даже не зная мысли, а иные – даже вовсе при отсутствии мысли или при разрушенности хода мысли. Смешно также, когда он добавляет, что хороший склад улавливается не разумом, а искушенным слухом. Неразумно уже само введение понятия о благозвучии, в котором находит выражение склад слов; еще неразумнее, что склад слов, достоинства и недостатки которого познаются мыслью, связывается с неразумным слухом, который не заботится ни о достоинствах, ни о недостатках, и что утверждается, будто разум не в состоянии постичь, какое выражение получают все особенности речи. Поэтому и мы, когда что-нибудь говорили, ссылаясь на искушенных в поэзии лиц, тем не менее не упускали из виду и мыслей, и не называли, например, лирические стихотворения картинами, как делает этот автор, сравнивая склад речи с упражнением зрения и слуха, тогда как в действительности дело обстоит совсем наоборот.
Теперь, когда мы отразили этого противника, пора рассмотреть учения Кратета 15. Дело в том, что он отклоняется от Гераклеодора 16 и его единомышленников, ибо он вменяет в достоинство не склад, а выступающее при нем звучание, – так же, как отклоняется и от Андроменида 17, хоть и полагает, будто Андроменид согласен с ним во всех положениях.
Итак, Кратет говорит о философах, которые утверждают, что существуют такие положения, из которых можно исходить при суждении, и добавляют все остальное, им перечисляемое. Если здесь он имеет в виду эпикурейцев, то это пустая болтовня, что ясно из предыдущего и будет ясно из последующего хода изложения. Если же он имеет в виду других, то некоторые вещи они понимали правильно, некоторые ошибочно, некоторые же оставляли без внимания. Так, они оставляли без внимания самые понятия хороших и плохих стихов и стихотворений; они судили правильно, утверждая, что от природы в стихах не бывает ничего хорошего (если только они утверждали именно это; изложение нашего автора слишком неопределенно); и они ошибались, сводя все к предпосылкам суждения и полагая, что нет единого для всех критерия хороших и дурных речей, а есть лишь у каждого свой, как у каждого свой обычай.
В самом деле, от природы стихотворение не приносит пользы ни словами, ни мыслями; поэтому-то и существуют четкие цели, определяющие его достоинства, а именно: слова должны подражать речи, научающей полезному, а мысль должна быть посредницей между мыслями мудрецов и мыслями невежд. Именно так обстоит дело, согласятся ли с этим или нет, и именно с этих позиций должен судить тот, кто берется за это дело.
Не буду и говорить о том, что какое-либо подражание в этом роде – а стихи есть подражание сколь возможно близкое, и как раз в этом роде, – вызывает у всех суждение общее, а не раздельное в зависимости от предпосылок, принятых каждым. Да он и сам себя выставляет на смех, когда говорит, что только эти предпосылки и существуют для хорошего стихотворения, и философы держатся одной из них, а в то же время пишет, будто существование таких предпосылок невероятно, и об этом свидетельствует слух.
В самом деле, если мы и примем свидетельство, что таких предпосылок не существует, то исходить оно будет никак не от слуха, потому что слух вовсе не способен ни к какому суждению о стихах и, поистине, наслаждается разве что стихотворным ритмом. Наш автор ведь и сам добавляет, что когда в стихотворении есть недостаток искусства, то нельзя убедительно хвалить и его мысли, – говорит он это против словесников, чтобы отмежеваться от тех, кто согласно полагают, что даже неискусное слово понятно опытному слуху и что поэтому можно хвалить и мысль.
Глупы также и дальнейшие его слова: «Зачем говорить то, что он сам скажет?» Во-первых, это не соответствует истине, а во-вторых, этим утверждается, будто природное различие, существующее между стихотворениями, распознаваемо простым слухом. Ибо к слуху здесь относится только то, что различному положению и порядку букв соответствуют различные звуки; а это никак нельзя назвать распознанием природных различий между стихотворениями. Если он ничего другого и не имел в виду, то он просто играл словами, не вкладывая в них ничего особенного. Если же [он действительно считал], что наслаждение от стиха получает именно слух, то как он мог после того рассуждать: «Стихотворение хорошо не тогда, когда оно приятно слуху, но тогда, когда оно сделано по законам мастерства; если отвлечься от остального, то именно по этим законам определяется произведение, склад которого будет приятен слуху, если же нет, – то непосредственно слухом; поэтому оценку следует отнести к мастерству, хоть мерилом ее и служит наслаждение»?
А уж отрицать множественность предпосылок и говорить, будто поэтому многое в поэтике должно расцениваться применительно к одной только предпосылке, – это вовсе натянуто и неразумно. И учение, будто в стихах надо разбирать не то, что приятно чувству, и даже не мысли, но какие-то логические умозрения, существующие от природы, и разбирать их посредством чувств и не без помощи понятий, хоть это и не понятия, – это учение тупо, мелочно и ложно, поскольку еще вовсе не решено, что эти логические умозрения присущи произведениям от природы. Или закономерно то, что слова воспринимаются мыслью посредством слуха, или истинно то, что в стихотворстве следует оценивать понятия и даже одобряя склад, не отрывать его от подосновы.