реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Лосев – Эллинистически-римская эстетика I – II вв. н.э. (страница 71)

18

Послесловие

Новое ощущение специфически-социального бытия было продиктовано небывалыми размерами Римской империи. Мы иллюстрировали это бытие на колоссальных фигурах Цицерона и Вергилия. Поскольку же мы имеем дело с античностью, мы должны трактовать это бытие как в достаточной мере материальное и вещественное. Кроме того, весь эллинизм неизменно был стремлением от индивидуализма к универсализму, когда мыслилась окончательная индивидуальность как нечто универсальное, а универсальность – как нечто индивидуальное. Ярким результатом этого слияния индивидуального и универсального было обожествление римского императора и связанная с этим необходимость обосновывать такое небывалое слияние не как-нибудь иначе, а только мифологически. Когда исторически возникла потребность окончательного завершения и оправдания всего римского универсализма, то для античного сознания самым совершенным, самым прекрасным и максимально оправданным бытием было бытие богов, демонов и героев, то есть старинная и в течение многих веков недостаточно оценивавшаяся исконная мифология. Итак, поскольку социальное бытие как вполне самостоятельный и универсальный предмет было открыто только в Риме, постольку в Римской же империи должна была появиться и соответствующая философско-эстетическая система, воскрешавшая старинных богов не средствами первобытного культа или первобытной фантастики, не в смысле ее философского, художественного, научного, риторского, коллекционерского и того или иного одностороннего использования, но в смысле воскрешения и оправдания ее в виде единственно возможного учения о том социально-историческом бытии, которое Рим открыл, но философски доказать которое он смог только в III в. н.э. Наша настоящая работа как раз и имела своей целью обрисовать этот грандиозный, хотя и весьма мучительный, переход древнего мира от множества односторонних мифологических концепций к окончательному построению мифологии как сознательной системы всего античного социально-исторического универсализма.

ПРИЛОЖЕНИЯ

Тексты

В настоящем приложении мы не задаемся целью приводить тексты из литературы I – II вв. н.э., которых имеется бесчисленное количество. Нам хотелось бы привести некоторые тексты, предшествующие изучаемому у нас периоду, но свидетельствующие о той новой основе, на которой развивается эллинистически-римская эстетика изучаемого периода. С одной стороны, мы считаем целесообразным привести такие тексты из Филодема, писателя I в. до н.э., которые свидетельствуют об обращении главнейших философско-эстетических систем эллинизма к анализу художественного произведения вместо отрицательных оценок всей художественной области в период раннего эллинизма. Изучение текстов Филодема обнаруживает, что среди стоиков уже давно началось пристальное изучение художественной области, в которое втягивается даже и эпикурейство, вначале относившееся к искусству с большим пренебрежением. Таким образом, для нас важен здесь не столько сам Филодем, сколько его обращение к сфере искусства, исторически весьма ценное. С другой стороны, нам хотелось бы привести хотя бы небольшое количество отдельных эстетических суждений Цицерона, который тоже, будучи деятелем I в. до н.э., формулировал, можно сказать, всю теоретическую основу для эстетики и риторики последующего времени. Эти два имени, хотя они и предшествуют изучаемой нами эллинистически-римской эстетике I – II вв. н.э., свидетельствуют о решительном повороте всего эллинизма к риторически-эстетическим методам всей античной литературы.

Необходимые сведения о Филодеме можно найти у нас в «Истории античной эстетики. Ранний эллинизм». (М., 1979, с. 245 – 269). Что же касается Цицерона, то и о нем в указанном нашем труде тоже дана необходимая характеристика (там же, с. 729 – 739).

Филодем

Филодем из Гадары (Сирия), эпикурейский писатель времени Цицерона, написал множество сочинений, из которых все дошли в очень испорченном виде. Для истории эстетики Филодем интересен тем, что, вопреки древним эпикурейцам, и прежде всего вопреки самому же Эпикуру, он проявляет большой интерес к анализу литературных произведений. Опровергая стоиков, которые в отличие от эпикурейцев всегда обращали большое внимание на анализ литературы и языка, Филодем тем самым тоже втягивается в изучение литературной теории и потому вполне может рассматриваться в контексте эллинистических риторов, включая первые века нашей эры. Предлагаемый здесь перевод из Филодема сделан М.Л. Гаспаровым и сверен О.В. Смыкой по изданию: Philodemus, Über die Gedichte. 5. Buch, Griechischer Text mit Übersetzung und Erklärung von Chr. Iensen. Berlin, 1923. Текст этот пополнен дальнейшим сообщением самого же Йенсена в Sitzungsberichte der Preussischen Akademie der Wissenschaften (Berlin, 1936, S. 292 – 326), а также R. Philippson в журнале Philologus, 1930. Перевод на русский язык публикуется впервые. Заголовки в скобках принадлежат переводчику. Примечания составлены А.А. Тахо-Годи.

…И многие из философов, в первую очередь – величайшие, в подобном случае не должны были бы воздействовать воспитательно в названных им областях знания. Не притязают на это и риторы, и никакая другая подобная наука. А когда он говорит 1, что поэты вообще не пользуются доказательствами, ни от себя, ни от других лиц…

…немало речей, воздействующих воспитательно, как, например, речи побудительные, восхвалительные, увещевательные, наставительные, совсем не имеют той же установки, что и доказательства в собственном смысле слова. [А когда он говорит, что] поэт не только представит предметы… Однако Гомер признавал предметы, но стремился ли он к воспитательному воздействию, я сомневаюсь; а поэтому, воздействует ли Гомер воспитательно, – это еще остается вопросом. А когда он говорит, что и другие вышеназванные – с ним заодно, то, как я понимаю, это значит, что и для них цель – [это наслаждение], в особенности же для Гераклида…2

…из сказанного ранее, когда мы брались представить основы его учений и учений других. В самом деле, он пишет, что хороший поэт должен услаждать слушателей и приносить пользу людям разумным. Но если под пользой он подразумевает относящееся к добродетели, то ведь из вышесказанного ясно, что добродетелью наслаждаться невозможно… [Поэтому нужно признать, что он рассуждает] неудачно, – потому что, при наличии многих родов пользы, он не определил, какого из них следует требовать от поэта, и потому что он не показал, чем достигается и в чем состоит наслаждение, но в обоих случаях оставил достоинство поэта без определения; а также потому, что прекраснейшие стихи знаменитейших поэтов он отвергает – у одних большую часть, у других все – потому что они не приносят ни малейшей пользы. В самом деле, что уж говорить о тех стихах, которые, по нашему мнению, приносят вред, и величайший? и о том положении, что совершеннейшим будет то произведение, которое приносит наибольшую пользу? Право же, ни врачевание, ни философия, ни какая другая наука не приносят никакой пользы даже тому, кто в их поэтической обработке достиг величайшего совершенства.

А когда он пишет, что тот, кто услаждает, но пользы не приносит, – такой писатель хотя и имеет в себе нечто поэтическое, но предметов не знает, – тогда при этом он, по-видимому, предполагает, что всякое изображение предметов приносит пользу, а это, очевидно, не так. Если какой-нибудь поэт не приносит пользы, то этим не исключено, что он знает предметы и поэтически их изображает, не принося пользы.

Кроме того, он излишне обременяет испытанного поэта совершенным знанием диалектных особенностей, тогда как ему вполне достаточно того диалекта, на котором он взялся писать, или изучением всего относящегося до нравов и даже физики; не должно пугать и то, что поэт имеет дело со всеми характерами. А утверждения его, будто поэт нуждается в геометрии, географии, астрологии, судебном и морском искусстве, – это лишь мечты. Ибо если география необходима и прилична поэту, то почему бы этого не сказать и вообще о всех на свете ремеслах? Не говоря уже о том, что, прежде всего, это больше подобает философу – обладать знанием людей и такого рода ремесел…

…[А когда он говорит], что первое и минимальное в хорошем замысле – это краткость и наглядность, а в произведениях – наглядность и краткость, и оба эти качества являются достоянием искусства и поэта, – то следует спросить, что же он хочет обозначить как первое и что как минимальное? Ведь если первое есть свойство замысла, то нелепо человеку, отнесшему к замыслу столько всего другого, называть первейшим именно краткость и наглядность. Удивляюсь также, по какой причине он называет краткость – минимальным, а наглядность – первым?.. [Если под «первым» он имеет в виду] «самое лучшее», то можно ли это требование назвать минимальным? И насколько краткость и наглядность лучше, чем остальные свойства поэтики? И какая же необходимость представлять наглядно и кратко именно действительные предметы, тогда как у поэтов с очевидностью представляется много не только ложного, но и прямо мифического? И разве можно сомневаться, что то и другое является достоянием искусства и поэта? ведь это отнюдь не безызвестно, а, напротив, совершенно ясно для всех, кто заботится о краткости и наглядности, потому что именно искусству и поэту обязано существованием и это, и не только это, но и вообще все примечательное.