Алексей Кукушкин – Жесткие дирижабли Schütte-Lanz (страница 7)
Он говорил о геодезических линиях так, будто рассказывал о живых существах. Ланц слушал, хмурясь.
— Слишком сложно. Армии нужно простое. — Армии нужно надежное, — парировал Шютте. — Простое ломается первым.
За обедом в Мюнхене они впервые серьезно поссорились. Пиво было холодным, колбаски горячими.
— Цеппеллин уже занял небо, — сказал Ланц. — С ним не спорят, его покупают. — Его терпят, — резко ответил Шютте. — Пока нет лучшего.
Ланц стукнул кружкой о стол.
— Лучшее не всегда продается. — Тогда я не хочу строить то, что продается, — сказал Шютте и отвернулся.
Вечером они помирились. Разговор снова стал тихим. Оба понимали, что за резкостью стоит не упрямство, а страх ошибиться.
Их встречи стали привычкой. Берлинские гостиницы с тонкими стенами, где было слышно, как за стеной кашляет сосед. Рестораны у вокзалов, где еда была простой, а разговоры короткими. Иногда они ели молча, иногда спорили так, что официанты косились.
— Вы правда думаете, что на дирижаблях можно заработать? — спросил однажды Шютте. — Я думаю, — ответил Ланц, — что на войне всегда зарабатывают те, кто готов раньше других.
Слово «война» повисло между ними. Оно больше не казалось отвлеченным. Газеты кричали заголовками, офицеры за соседними столами говорили слишком громко.
— Я не хочу строить оружие, — сказал Шютте. — Вы будете строить машины, — возразил Ланц. — А как их используют, решит не инженер.
Весной 1908 года они долго гуляли вдоль Рейна. Ветер был холодным, вода темной.
— Если мы этого не сделаем, — сказал Ланц, — это сделает кто-то другой. — И сделает хуже, — тихо добавил Шютте.
Идея компании родилась не в момент вдохновения, а в усталости. В Штутгарте, за поздним ужином, когда жаркое остыло, а вино почти кончилось.
— Нам нужна форма, — сказал Ланц. — И ответственность, — ответил Шютте. — И имя. — Наши, — после паузы сказал Шютте.
Они долго обсуждали доли, устав, риски. Спорили о мелочах и соглашались в главном.
— Я не уступлю в конструкции, — твердо сказал Шютте. — А я не уступлю в расчетах, — ответил Ланц.
В этом и было их равновесие.
Приближение большой войны чувствовалось все отчетливее. В темпе поездов, в новых заказах, в тревожных разговорах. Они не строили иллюзий. Дирижабли будут нужны. И их будут покупать не за красоту.
22 апреля 1909 года они подписали бумаги. Комната была тихой. Чернила блестели.
— Ну что ж, — сказал Ланц, — теперь это не идея. — Теперь это ответственность, — ответил Шютте.
После они пообедали без споров. Простая еда, простое вино. Говорили о дороге, о погоде, о пустяках.
Но каждый из них чувствовал одно и то же. Ветер усиливается. И конструкция, которую они только начали собирать, скоро будет испытана не в мастерской, а в небе истории.
ГЛАВНЫЙ КОНСТРУКТОР ТВОРИТ
Проектирование стало временем, которое проживалось не по числам на календаре, а по запахам, звукам и ощущению растущей под пальцами жизни. Всё началось в кабинете в Данциге, где осенний ветер шелестел листами ватмана на чертёжной доске, а воздух пах старостью книг и графитной пылью от карандашей. Идея, посетившая меня при виде неуклюжего цеппелина, теперь обретала форму — сначала в голове, потом в стремительных набросках на бумаге. Я чувствовал это как призвание, почти как отцовство: нужно не скопировать, а создать нечто принципиально новое, выношенное мыслью и выстраданное в расчётах.
Встреча с Карлом Ланцем прошла в иной атмосфере — в мире дорогого дерева его кабинета, где пахло политурой и сигарным дымом. Он, практичный и решительный, рассматривал мои эскизы обтекаемого корпуса и крестообразного хвоста не как мечты учёного, а как бизнес-план.
— Вы хотите сделать его… круглым? Как рыбу? — уточнил он, водя пальцем по контуру.
— Совершенно верно. Чтобы воздух обтекал, а не бился о грани. И управление будет внутри, ничего лишнего снаружи.
Он долго молчал, а потом кивнул. Так родился наш союз. В его согласии я услышал первый вздох нашего общего замысла.
Зима углубила работу в детали. Мастерская наполнилась запахами — острым запахом сосновой стружки, терпким духом казеинового клея, которым склеивали первые опытные пластины фанеры, и потом усталых рабочих, забегавших с мороза погреться. Именно здесь, среди этих запахов, ковался характер нашего дирижабля. Я настаивал на дереве. Металл казался мне мёртвым и капризным. Дерево же было живым, тёплым, податливым. Слои шпона, уложенные под разными углами, создавали материал прочнее стали. Я объяснял это Ланцу, когда он снова зашёл проведать ход работ, с мороза, с инеем на бакенбардах.
— Пахнет, как в кораблестроительной верфи времён моих дедов, Иоганн, — сказал он, скептически осматривая ламинат. — Не архаично ли?
— Это и есть вечная новизна природы, Карл! — возразил я с жаром. — Дерево дышит, оно упруго, оно легче. Мы создаём не просто машину, мы создаём… организм.
Он не ответил, только похлопал по деревянной балке, словно проверяя её на прочность.
Весна принесла новые заботы и новые запахи. С расчётных листов, пахнущих свежей типографской краской, идеи перетекали в цех. Теперь здесь, среди рёва пил и стука молотков, уже витал конкретный образ гиганта. В обеденный перерыв воздух наполнялся аппетитным дымком жареных сосисок и едкой горчицей — простой, грубый запах жизни, который странным образом вдохновлял. Рабочие, обсуждая свои дела за едой, уже называли проект «малышом» или «большим каркасом». Для меня же он становился всё реальнее. Я просиживал ночи над узлами соединений, представляя, как эти стальные наконечники и втулки станут суставами огромного существа. Запах масла для чертёжных инструментов, резины от стирашек, моей вечной потёртой кожаной куртки — всё это смешивалось в особый «аромат творения».
Лето было временем двигателей. Ланц прислал обнадёживающие вести о «Мерседесах». Теперь нужно было вписать их гондолы в обводы. Работа кипела, окна в чертёжную были распахнуты, и в комнату врывался тёплый воздух, пахнущий нагретой смолой с крыш и пыльцой с лип. Иногда, отрываясь от кульмана, я ловил себя на мысли, что мысленно разговариваю с кораблём, объясняя ему, почему именно такая форма гондолы будет для него лучше, почему это кольцо должно быть именно здесь. Это была уже не абстрактная конструкция, а личность, характер, который нужно было понять и воплотить.
А потом вновь пришла осень — время подведения итогов и тревог. Запах влажной листвы за окном смешивался с запахом мокрой ветоши в лаборатории, где мы в отчаянии испытывали всё новые составы клея. Образцы размокали, теряли прочность. Этот сладковато-кислый запах неудачи был самым горьким. Иногда, в минуты сомнений, мне казалось, что я веду к рождению нежизнеспособного ребёнка, обречённого на слабость. Но я гнал эти мысли прочь. Наука и упорство должны были победить. Последние штрихи на генеральных чертежах были сделаны с ощущением, похожим на решимость: всё, назад пути нет. Каркас из ламинированной фанеры, сегментные кольца, внутренние кили, обтекаемые гондолы — каждый элемент был выстрадан, выверен, вычерчен.
Когда последний лист был снят с доски, я вышел из мастерской. Воздух был холодным и прозрачным, пахло предзимьем. В кармане лежал свёрнутый в трубку итоговый чертёж — его бумага пахла собой, ватманом, и едва уловимо — надеждой. Проектирование закончилось. Теперь наш «первенец» должен был сойти с бумаги и начать жить в мире железа, дерева и ветра.
ПОСТРОЙКА SL-1
Первый удар топора прозвучал не в цеху, а в лесу. Для каркаса SL-1 требовалась особая древесина, без сучков, прямослойная, выдержанная. Мы выбрали ясень и ель. Зимой, когда сокодвижение прекращалось, лесорубы начали заготовку. Морозный воздух в баварских лесах был хрустально чист, пах смолой, снегом и свежей древесной мякотью. Брёвна, окорённые и промаркированные, как будущие рёбра гиганта, складировали у лесопилок. Их аромат холодного дерева и жизненной силы, казался нам обещанием прочности.
Распиловка стала алхимией. На пилораме в Мангейме-Рейнау, где воздух был насквозь пропитан влажным запахом опилок и машинного масла, брёвна превращались в доски, а те, в свою очередь, в тончайший шпон. Цех напоминал гигантский ткацкий станок: ножи снимали с болванок непрерывные, почти прозрачные ленты древесины. Их тут же сортировали по направлению волокон. Этот сладковатый, пыльный запах стружки стал фоном наших дней.
Сердцем нашей конструкции был клей. Обычный столярный не годился. В срочно созданной лаборатории, пахнущей химикатами и сыростью, шли эксперименты. Мы варили составы на основе казеина из творожной сыворотки, в цеху стоял кисломолочный дух, странно смешивающийся с запахом фенола. Позже перешли на альбуминовый клей из бычьей крови. Его варка представлял собой мрачноватый процесс, наполнявший помещение тяжелым, металлическим запахом горячего белка, давала нужную влагостойкость. Каждую партию тестировали на разрыв и намокание.
Сборка каркаса началась в гигантском, только что отстроенном эллинге. Он пах бетоном, сыростью и новым железом. На специальных стапелях, с бесконечными лесами вокруг, начал расти деревянный Левиафан. Рабочие, сверяясь с шаблонами, склеивали слои шпона в причудливые криволинейные балки, лонжероны и шпангоуты. Воздух гудел от стука деревянных киянок и гудел вентиляторами, выгонявшими запах свежего клея, теперь это был сложный букет: древесная пыль, горячий альбумин и едкая окись цинка, которую добавляли как отвердитель.