Алексей Кукушкин – Странник в мире Техденсера (страница 7)
— Вы исключение, Иван, а исключения нужны, чтобы ломать правила.
Он выходит. Дверь закрывается беззвучно. Я остаюсь один. Смотрю на восемь медных труб, на потухшие шары, на пустую тумбу в центре, ту, где когда-то билось сердце.
"Первое сердце, — вспоминаю я. — Его разбили люди в черном, когда меня не было.
Подхожу к тумбе, кладу ладони на холодный камень. Не чувствую ничего. Ни тепла, ни вибрации. Все мертво. Убираю руки, поднимаюсь наверх, в свою комнату. Агата спит в кресле у двери, подложив под голову тулуп. Не бужу. Сажусь на кровать, смотрю на медную звезду на стене. Она светится, едва-едва, но светится.
"Она меня узнала, — думаю я. — Но я сам ещё не знаю, на чьей стороне".
Я не сплю. Ворочаюсь на железной кровати, слушаю, как гудят медные жилы в стенах — багровым, тлеющим светом.
Штакельберг сказал: «Интернационал победил в вашем мире».
Я вспоминаю свой мир. 2027 год. Москва. Небо над городом тёмное, без звёзд, без горящих куполов, без света, который не требует проводов. Лампочки в квартире включаются выключателем. Тепло идёт от батарей, которые греет газ, добытый за Полярным кругом и за всё это кто-то платит. Мама платила каждый месяц. Я сам платил. Вспоминаю, как выключал свет в коридоре, чтобы сэкономить. Как мы кутались в одеяла, когда батареи едва грели.
Здесь не так. Здесь стены светятся сами. Здесь кровать греет без огня. Здесь вода поднимается из-под земли без насосов, просто так, потому что эфир толкает её вверх, а у нас, в моём мире, эфир мёртв, или не мёртв, а забыт.
Я сажусь. Смотрю на свои руки. Медное кольцо на пальце пульсирует в такт сердцу. Снимаю, кладу на ладонь. Тёплое. Живое.
"В моём мире это было бы просто медью, — думаю я. — Бесполезным куском металла".
Здесь оно работает. Слышит меня. Помнит. Я встаю, подхожу к стене, касаюсь звезды. Металл под пальцами тёплый, чуть вибрирует. Так же, как маятник в подвале.
"Ты тоже помнишь, — думаю я. — Ты знала меня ещё до того, как я открыл дверь".
Вибрация усиливается на секунду, коротко, как будто звезда кивает. Я убираю руку, возвращаюсь к кровати. Ложусь, смотрю в потолок, где медные жилы сплетаются в причудливый узор.
Штакельберг назвал меня исключением. Человеком, который слышит эфир, хотя в его мире эфир мёртв.
"Почему? Как я сюда попал?" - думаю я.
Я не знаю ответов. Но знаю другое: если я останусь здесь, если буду бояться, если спрячусь, то я ничего не узнаю никогда.
Агата говорит, я рождён для этого. Штакельберг что я ключ. Может, они правы. Может, нет. Но сидеть сложа руки и ждать, когда всё рассосётся само, не мой метод.
Я закрываю глаза. Вспоминаю слова из подвала: «Чтобы запустить, достаточно прикоснуться. Не руками. Чем-то, что уже живет эфиром».
Я не понимаю, что это значит. Но завтра предстоит путь в Петербург. Дирижабль, капитан Анна, карты объекта.
"Может быть, там, в небе, до меня дойдёт?" - думаю я.
Кольцо на пальце пульсирует ровно, спокойно. Я засыпаю под этот пульс.
Утром меня будит приятный девичий голос:
— Вставайте, Иван. Через час выезжаем.
Агата стучит три раза, коротко, отрывисто. Я открываю глаза. За окном светло. Медные жилы в стенах уже не светятся, днём они тускнеют, отдают энергию дому, который без сердца никогда не просыпается по-настоящему.
— Сейчас.
Она входит с подносом. Каша, хлеб, кружка горячего чая. На Агате дорожный тулуп, подпоясанный кожаным ремнём с медной пряжкой. Ошейник на шее начищен до блеска.
— Барин велел передать. Вещи для вас внизу, у выхода.
— Какие вещи? — я сажусь на кровати, тру лицо.
— Тёплые, — она улыбается. — В Питере холодно. Даже летом.
Я ем кашу. Обычную гречневую, без амальгамы, без странных примесей. Простую, человеческую еду.
— Агата, — говорю я, не поднимая глаз, — ты боишься?
Она замирает на секунду. Потом ставит поднос на стол и садится на стул у двери, там, где просидела всю ночь.
— Боюсь, — отвечает тихо. — Но идти надо.
— Почему?
— Потому что если мы не пойдём, никто не пойдёт, а если никто не пойдёт, то этот мир останется таким, какой есть, а он уже неправильный.
Я смотрю на неё, ей не больше двадцати, а в глазах такая серьёзность, будто она прожила уже три жизни.
— Ты веришь Штакельбергу? — спрашиваю я.
— Верю, — она не колеблется. — Но не во всём, у него тоже есть свой интерес. Но пока наши интересы совпадают, я с ним.
— А когда перестанут совпадать?
Она смотрит на меня долго, внимательно. Потом говорит:
— Тогда я буду сама за себя.
Я допиваю чай, встаю, надеваю тулуп, который оставили для меня внизу. Он тяжёлый, пахнет овчиной и чем-то ещё, медью, что ли. Выхожу во двор. Локомобиль уже ждёт. Кузьма-возница сидит на облучке, гремит рычагами, проверяет давление в котле. Штакельберг стоит у крыльца, курит трубку, не табачную, какую-то другую, из которой идёт не дым, а тонкая струйка голубоватого пара.
— Готовы? — спрашивает он, не оборачиваясь.
— Готов, — отвечаю я.
Мы садимся в локомобиль. Агата рядом со мной, Штакельберг напротив. Кузьма дёргает рычаг, и машина трогается.
Петербург, дирижабль, капитан Анна, всё это где-то там, впереди, за горизонтом, который мы увидим только через несколько часов. Я смотрю в окно на уходящую Москву, и медное кольцо на моём пальце пульсирует в такт сердцу.
"Время пошло, — думаю я. — Обратного пути нет".
Ошейник девушки
Саквояж тяжёлый. Я несу его в правой руке, левой придерживаю, чтобы не стучал по ступеням. Металл внутри позвякивает, там три сферы, инструменты, карта. Глухой, ровный звон. Не тревожный. Скорее, успокаивающий. Я спускаюсь в подвал.
Штакельберг ждёт. Иван тоже. Он стоит у медных труб, смотрит на потухшие шары, и я вижу, что он всё ещё не понимает, где оказался. Не понимает по-настоящему. Это пройдёт. Или нет.
— Принесла? — спрашивает барин.
— Как велели.
Ставлю саквояж на каменную тумбу, расстёгиваю ремни. Поднимаю крышку. Три сферы лежат в гнёздах, вырезанных в войлоке. Каждая размером с мужской кулак. Медные, тёплые на ощупь даже сейчас, когда в подвале холодно. На каждой пять лучей, выбитых в металле, получается звезда.
— Благини, — говорит Иван. Он смотрит на сферы, и в его голосе, не вопрос, а узнавание. Он читал об этом. Он думал, что это легенда.
— Да, — отвечаю я. — Благини.
Я беру одну из них в руки. Тяжёлая. Внутри что-то перекатывается, ртуть, смешанная с оловом и ещё с чем-то, чего я не знаю. Амальгама, она живая. Я не умею объяснять, как это работает. Я умею это чувствовать.
Ошейник на моей шее — тонкий, медный, с одной маленькой заклёпкой, начинает вибрировать, когда я касаюсь сферы. Не звуком. Чем-то другим. Кожа помнит. Костями помню. Я закрываю глаза и слушаю. Сфера поёт на низкой ноте. Её голос уходит в пол, в стены, в медные жилы, которые протянуты по всему дому. Я слышу, как эфир течёт, медленно, вязко, как патока зимой. Без сердца в подвале ему некуда спешить.
— Что ты делаешь? — спрашивает Иван.
— Слушаю, — отвечаю я, не открывая глаз. — Она говорит мне, что ещё не умерла. Просто спит.
Он молчит, не переспрашивает. Может, верит, а может, нет.
Я кладу сферу обратно в саквояж, застёгиваю ремни. Поправляю нагрудник — кожаный, с медными заклёпками. Барин сказал, что в Петербурге может быть опасно. Я не спрашивала, от кого, я и так знаю.
— Агата, — слышу голос Штакельберга. — Ты взяла карту?
— Да, барин.
Достаю свёрток из войлока. Разворачиваю. Карта Российской империи. Не та, что продают в лавках. На этой нет городов, только линии. Толстые и тонкие. Они расходятся от Москвы веером, на север, к Петербургу, на восток, за Урал, на юг, к Чёрному морю, - эфирные тропы.