Алексей Кукушкин – Странник в мире Техденсера (страница 6)
— Что вы хотите? — спросил я. Голос прозвучал хрипло, чуждо.
— Чтобы вы поехали со мной на Север, туда, где эфир гуще воды, а купола стоят мертвые, но целые. Мы запустим один из них. Я дам Вам формулу Менделеева, он вывел ее, когда еще был молод, а вы вольете амальгаму и коснетесь звезды и если она зажжется тогда, может быть, люди вспомнят, что такое свет без огня и тепло без дров.
Он протянул руку. Я посмотрел на его ладонь, мозолистую, с медными кольцами на пальцах, с темным пятном у основания большого пальца. Старый ожог, понял я. От разлитой амальгамы. Такие не заживают годами. Они ноют перед снегом, перед грозой, перед тем, как эфир меняет свое течение.
— И в чем подвох? — спросил я. — Вы обманули меня один раз. Притворились мертвым. Бросили одного на станции. С чего мне верить, что вы не бросите меня на Севере, когда мы найдем ваш Пантеон?
Штакельберг опустил руку.
— Не верите — не езжайте, — сказал он. — Я найду другого, может быть, не такого чувствительного к эфиру, но найду, а вы останетесь здесь, в моем подвале, с этими трубами и мертвыми шарами. Я не держу вас. Дверь открыта.
Он кивнул на дверь, ту, что за его спиной, которая вела наверх. Я перевел взгляд с двери на трубы, на потухшие шары, на раскрытую книгу с чертежом Пантеона. Потом посмотрел на медное кольцо на своем пальце. Оно пульсировало в такт сердцу или сердце в такт ему.
Восемь труб вокруг гудели. Я слышал каждую: первая - бас, вторая - тенор, третья - альт, четвертая - сопрано. Голоса сплетались в аккорд, но в аккорде не хватало одной ноты, - самой высокой, той, что должна была звучать из центра, где когда-то стояла сфера.
— Когда едем? — спросил я.
Штакельберг улыбнулся. В первый раз по-настоящему, не усмехнулся, а улыбнулся, и от этой улыбки его лицо стало моложе на десять лет. Глубокие морщины разгладились, глаза потеплели.
— Завтра на рассвете, — сказал он. — Сначала дирижабль до Петербурга. Там нам нужны карты объекта и встреча с капитаном Анной. Она летала через Полярный круг, видела трехрельсовую дорогу своими глазами. Потом нас ждет Варшава, чтобы получить формулу от Менделеева. Он единственный, кто довел расчеты до конца, а потом нас ждет север, тундра и вечная мерзлота, которой всего нет и ста лет. Три рельса, уходящие в никуда.
— А Агата? — спросил я.
— Агата поедет с нами, — ответил Штакельберг. — Ей тоже нужен этот путь. Она не просто служанка, Иван. Она наш проводник. Таких, как она, называли «схимниками» в старые времена. Ее ошейник не для украшения. Он резонатор. Она слышит эфир там, где мы с вами чувствуем только гул. Она проведет нас через мертвые зоны, где эфир выжжен.
Штакельберг взял с полки маленький медный цилиндр, запечатанный с обеих сторон сургучом, и протянул мне.
— Это образец чистой амальгамы. Та самая, что искал Цукерман. Менделеев прислал ее перед самым отъездом. Берите. Она пригодится.
Я взял цилиндр. Он был теплым, теплее, чем металл должен быть от соприкосновения с рукой. Внутри, сквозь мутное стекло, блестела серебристая капля. Она двигалась сама по себе, не подчиняясь силе тяжести, медленно, лениво, как живая.
Я спрятал цилиндр в карман, рядом с перепиленной скобой.
— Тогда идемте, — сказал я. — Завтра рано вставать.
Штакельберг кивнул и вышел первым, оставив дверь открытой.
Я остался один. Восемь труб стояли вокруг, как стражи. Стеклянные шары не зажглись, но я вдруг понял, что они не мертвы. Они ждут, когда придет тот, кто коснется их и скажет: «Проснитесь».
Я подошел к центральной тумбе, той, пустой, с медными зажимами. Положил ладони на холодный камень и закрыл глаза. Восемь труб загудели громче. Я слышал их дыхание, редкое, тяжелое, как дыхание спящего зверя. Я чувствовал, как амальгама в стеклянных цилиндрах пульсирует в такт моему сердцу. Как эфир поднимается по трубам, давит на стекло, ищет выход.
- Представьте, что пустота заполняется, — сказал, вернувшийся за бумагами, Штакельберг. — Представьте, что стеклянная сфера на месте.
Я представил и мир вокруг меня изменился. Восемь труб засветились. Не багровым светом тлеющих углей, ярким, белым, почти ослепительным. Стеклянные цилиндры внутри труб вспыхнули, и амальгама в них закипела, то серебристые пузыри поднимались вверх, лопались, оседали, поднимались снова. Свет не грел. Он был холодным, как северное сияние, и он струился по медным перемычкам, перетекал с трубы на трубу, заполнял восьмиугольник, поднимался к потолку, пробивался сквозь кирпичную кладку, уходил вверх, в ночную Москву. Я открыл глаза. Комната горела. Восемь труб стояли в потоках света, и я стоял в центре, и медные зажимы под моими ладонями нагрелись, впервые за три года, как сказал Штакельберг. Свет начал угасать. Трубы потускнели, амальгама успокоилась, пузыри исчезли. Через минуту комната снова погрузилась в багровый полумрак. Но вибрация осталась. Она стала глубже, ровнее, спокойнее.
Я убрал руки с тумбы. В кармане лежал цилиндр с чистой амальгамой, а на пальце светилось медное кольцо, пульсируя в такт сердцу. Я закрыл книгу Штакельберга, бережно, почти благоговейно, и вышел вслед за ним в коридор. Светящиеся жилы в стенах пульсировали в такт моему сердцу, или сердце, в такт им, уже не важно.
Я поднялся наверх, в свою комнату. Агата спала в кресле у двери, подложив под голову свернутый тулуп. Я не стал ее будить. Сел на железную кровать и до рассвета смотрел на медную звезду на стене, которая теперь светилась чуть ярче, чем прежде. Она тоже меня узнала. За окном занимался новый день, который должен был привести нас в Петербург, на дирижабль, к капитану Анне, а потом на Север, к мертвым куполам и трехрельсовой дороге, где эфир гуще воды. Я не знал, что ждет меня там. Но впервые за все время, проведенное в этом мире, я не боялся. Медное кольцо на пальце пульсировало ровно, спокойно, как второе сердце.
Разговор о тайной организации
Мы сидим в подвале, среди мертвых медных труб, и я пытаюсь понять, кто охотится на нас.
— Штакельберг, люди в черном с золотыми бляхами — кто они?
Он не спешит с ответом. Проходит вдоль трубы, касается пальцами холодного металла. Стеклянный шар наверху тускло вспыхивает и гаснет, будто прибор узнал хозяина, но сил проснуться уже нет.
— Вы когда-нибудь слышали о Первом Интернационале? — спрашивает он, не оборачиваясь.
— Конечно, — отвечаю я. — Маркс, Энгельс, рабочее движение. Борьба с капиталом.
Штакельберг усмехается. Поворачивается, и я вижу в его глазах не насмешку, а усталость. Даже, пожалуй, жалость.
— Это то, что вам сказали. То, что написали в книгах, которые через сто лет сожгут, как только они перестанут быть нужны. Правда в другом. Первый Интернационал — не партия и не движение. Это сеть.
Я молчу. Он расхаживает по комнате, касаясь каждой трубы, как солдат, проходящий строй.
— Инженеры, военные в отставке, банкиры, крупные торговцы. Они собрались в шестидесятых годах, когда всем стало ясно, что эфирные технологии можно масштабировать. Купола способны питать не один дом и не один город, а целые страны.
— А они испугались? — спрашиваю я.
— Они поняли, — поправляет он.
Штакельберг садится на каменную тумбу, сжимает пальцами край. Костяшки белеют.
— Представьте, Иван. Если энергия становится бесплатной, то кто тогда будет платить налоги? Если никому не нужны уголь, нефть, газ, то чем торговать? Если армии теряют смысл без топлива для танков и самолетов, то кто будет подчиняться?
Он смотрит мне прямо в глаза. Его взгляд тяжелый.
— Бесплатная энергия рушит государства. Обесценивает деньги. Стирает границы и это не жадность, Иван. Это страх. Страх перед миром, где никто никому не нужен. Где нет хозяев и нет слуг.
Я молчу, в горле пересохло.
— Поэтому Интернационал скупает чертежи, — продолжает он. — Подкупает строителей. Организует несчастные случаи. Поджигает заводы. Каждый раз, когда гаснет очередной купол, в газетах пишут: «пожар», «взрыв котла», «ошибка инженеров».
— И люди верят? - спросил я.
— Люди всегда верят, — Штакельберг встает, подходит к пустой тумбе в центре. — Им говорят, что эфир это выдумка. Что бесплатной энергии не бывает, что за всё надо платить и они платят. Всю жизнь. За воздух, который можно было бы не продавать.
Он проводит рукой по медным зажимам. Те холодные, мертвые.
— Самое страшное, Иван, в том, что Интернационал победил, не здесь и не сейчас, а там, откуда вы пришли.
Я замираю.
— В вашем мире, — говорит он, и голос его звучит как приговор, — нет эфира, нет работающих куполов. Нет звезд, которые горят сами. У вас в изобилии: нефть, газ, уголь. Электричество по счётчику. Люди платят за то, что когда-то было бесплатным.
— Вы считаете, это прогресс? — он усмехается. — Это оккупация.
Штакельберг подходит ко мне вплотную. От него пахнет амальгамой — сладковато-тяжелым, едким запахом, который уже въелся в его одежду и кожу.
— Интернационал не исчез. Он просто сменил вывеску. Теперь он называется иначе. Но цель та же: контроль над энергией. Контроль над людьми и временем.
— Зачем вы мне это говорите? — спрашиваю я. Мой голос предательски хрипит.
— Потому что вы — не из этого мира. Вы прошли сквозь эфирную тропу. Вы слышите то, что давно умерло.
Он отходит к двери и останавливается на пороге.