реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Конаков – Евгений Харитонов. Поэтика подполья (страница 36)

18

Именно такие модуляции – когда преимущество превращается в недостаток, а потом вновь становится преимуществом – лежат в основе эпизода с «судебно-медицинской экспертизой мужеложства», которой шантажировали Харитонова на Петровке, 38 (выбивая из него признание в убийстве Волкова [1: 275]). Парадоксально, что сама идея подобной процедуры являлась порождением политической оттепели: с начала 1960-х годов, в рамках борьбы за усиление «социалистической законности», следователям, ведущим дела по 121-й статье, был вменен поиск «объективных» доказательств «мужеложства»[591]. В «Слезах об убитом и задушенном» «садистскую выдумку» (228) судебно-медицинского обследования на предмет «мужеложства» персонифицирует фигура профессора Михаила Авдеева, автора классических советских пособий на данную тему: «Судить и бить надо было тех кто судил и тех кто с дачами в высших чинах профессоров был экспертом судить и бить по голове надо сволочь Авдеева сытого с партийным билетом в кармане сволочь профессор или академик» (228). Так, в книге 1968 года «Судебно-медицинская экспертиза живых лиц» Авдеев уделяет целую главу экспертизе «при расследовании дел о мужеложстве», где подробно описывает проведение «пальцевого исследования» и работу с «ректальным зеркалом»[592].

Ввиду совершенной реальности подобной экспертизы Харитонов обдумывает, способны ли ее результаты доказать факт гомосексуальных контактов – и успокаивает себя тем, что это невозможно: «если только захватить тут же после coitusa можно найти следы; а если прошел хоть день, все давно отмыто. Какая-нибудь натертость и застарелые рубцы в заднем проходе ведь можно сказать что и от запоров, от клизм, и тут уж ничего не доказать; или хоть от онанизма рукояткой сверла» (228). Такие рассуждения выглядят логичными, но вместе с тем выдают известную наивность Харитонова относительно новейших методов экспертизы, которыми располагает в конце 1970-х советская власть. Дело давно не ограничивается визуальными осмотрами и мануальными исследованиями. Уже в 1966 году для выявления гомосексуалов специалисты проктологической лаборатории Министерства здравоохранения РСФСР разработали специальные приборные комплексы, измеряющие тонус прямой кишки: датчики, основанные на принципе гидравлического смещения, и записывающие устройства, позволяющие получать так называемые сфинктерограммы: «При исследовании датчик вводят в анальное отверстие. Давление сфинктера на датчик передается на записывающий механизм, который фиксирует тонус сфинктера в графическом изображении. Затем предлагают свидетельствуемому с усилием сжать датчик, введенный в прямую кишку, фиксируя новую отметку на миллиметровой бумаге»[593]. Дискуссия о преимуществах «сфинктерометрии» перед «грубыми догадками, полученными методом пальпации», велась в журнале «Вопросы травматологии» в том же 1966-м[594]. Очевидно, дойди дело до такой (технически продвинутой) «экспертизы мужеложства», аргументы Харитонова про «запоры и клизмы» оказались бы напрасными.

И в этом мрачном медико-криминологическом контексте мы снова видим двусмысленную, противоречивую работу слабости, так напоминающую о дерридеанском «гимене». Согласно выводам Ильи Блюмина, разрабатывавшего метод «сфинктерометрии», у пассивного гомосексуала, с одной стороны, регистрируется «снижение тонуса анального жома», но с другой стороны – «усиление волевого сокращения [сфинктера]» (в среднем прибор выдает отметку давления в 18 миллиметров ртутного столба вместо стандартных 12 миллиметров)[595]. Получается, что слабость определенных мышц может – парадоксальным образом – служить как подтверждением харитоновской гомосексуальности, так и ее опровержением. «Сознательное безволие», о котором Харитонов будет говорить в письме к Василию Аксенову, приобретает совершенно иное звучание с учетом медицинских рассуждений Блюмина – с учетом того что лишние шесть миллиметров ртутного столба, зафиксированные самописцем при «волевом жоме», грозят обернуться уголовной статьей и заключением на срок до пяти лет. Ввиду этой ставки вся предыдущая жизнь Харитонова, все его провалы на школьных уроках физкультуры, все неудачи на занятиях пантомимой во ВГИКе, вся мышечная неразвитость, телесная слабость и постоянная усталость (навязчивые мотивы харитоновского письма) – все это выглядит почти как подготовка, как предчувствие, как антиципирование той унизительной экспертизы, которой хочет подвергнуть его милиция в 1978 году.

Как нам известно, в итоге прибор из лаборатории проктологии остался за кадром и Харитонов никогда не узнал о нем; однако произведения автора словно бы подозревают существование такого прибора – и ведут себя соответствующим образом. Чего нет в «Слезах об убитом и задушенном», так это волевого усилия — текст всегда словно бы подчиняется ситуации, продавливается под ее весом, никогда не отталкивает, но только принимает ее. И не отсюда ли происходит небывалая «пластичность языка» харитоновской прозы, которую отмечал Дмитрий Пригов (2: 90)?

Так, например, желание доказать правду следователю Петровки «проступает» (как «проступает» след после удара) в виде навязчиво повторяемого Харитоновым корня «прав»: «Ни сердца ни правды ни жалости. <…> У человека прав нет, запомните. <…> А имеют ли они право говорить тебе то чего нет? Они имеют право на все. Это у тебя нет прав. А есть ли где-нибудь, в какой-нибудь стране в каком-нибудь уголке справедливость и права и разумная жизнь. <…> Чтобы как раз и пресечь попытки борьбы за права <…> Какое право имеет полицейская тварь <…> Какое право имеет помощник следователя скотина <…> какое право он имеет угрожать мне экспертизой» (226–228). Перед нами «реактивный», «реагирующий» на внешнее событие текст, и эта «реактивность» дана на уровне синтаксиса – ибо слова «правда» и «право» ничего не утверждают, они намеренно использованы автором в негативном контексте, в вопросительных или отрицательных фразах. «Реакция» в принципе является одним из ключевых понятий в художественной философии позднего Харитонова. По большому счету с какого-то момента автор отчетливо мыслит всю свою литературную работу как реагирование на внешние импульсы: «Где я люблю бывать? А вот, получается, нигде. А зачем, спрашивается, тогда жизнь вокруг? А чтобы откликаться на неё, когда она задевает те струны. Мне нужны случаи и реакции на случаи» (323). Новым литературным знакомым Харитонов объясняет, что ценит «милую единственную жизнь в самых ее наркотических точках и филологических реакциях» (533), что героем его собственных текстов является «субъект в его речевых реакциях» (498) и что «кто бы что бы когда бы ни говорил, (ни писал) я все равно вижу за этим субъекта и субъекта этих речей, с его психич<еским> складом, с его речами-реакциями» (533). Это даже не марксистское (текст как «зеркало»), но почти бихевиористское понимание литературы; согласно такому пониманию произведение есть не что иное, как сумма записанных реакций на те или иные стимулы. Очень типично для Харитонова и то, что подобный подход до неразличимости соединяет текст и тело. Собственно, на такой неразличимости настаивало уже название «Слез об убитом и задушенном», где реакция интеллектуальная (текст о Волкове) выдается автором за реакцию соматическую (слезы о Волкове). Можно гадать, насколько сознательными были подобные подмены (прекрасный пример в духе психопатологии обыденной жизни приводит Михаил Берг: разглядывая полученное от Харитонова письмо, он замечает, что слово «филологических» исправлено Харитоновым из слова «физиологических»[596]), но хотя бы отчасти Харитонов прав – в конце концов, текст всегда является результатом некоторого количества двигательных, телесных жестов (ударов пальцами по клавишам пишущей машинки, перемещений руки с карандашом), совершенных человеком (по Харитонову – в ответ на вызов извне).

При этом общая логика «Слез об убитом и задушенном» заключается в том, что от центрального травмирующего События (убийство Волкова, обвинение в этом убийстве Харитонова и угроза экспертизы) расходится в разные стороны множество более мелких, рядовых, бытовых, но тоже довольно болезненных происшествий. Важно, что на все болезненные происшествия Харитонов реагирует слабо: не лезет в драку, не ругается, не отпускает язвительных шуток – но вместо этого всегда создает текст.

С Харитоновым разрывает знакомство Людмила Петрушевская (1: 280–281), и Харитонов не пытается спорить – но пишет в ответ письмо: «Уважаемая Л. Как я ни объясняй тот разговор с Вами, ничего не объяснить никогда. Крест на мне поставлен. Ну раз Вам так нужно, отторгнуть (меня), значит, так нужно. И нечего мне Вам в этом мешать» (264). Харитонова оскорбляет сценарист Олег Осетинский[597], и Харитонов не пробует пресечь оскорбления – но пишет потом заметку: «Итак, дорогой N., О. ведь оскорблял меня как мог а я молчал. Делал вид что ничего не происходит. Он мерзавец, бандит, но я ведь никак ему не ответил. Не надо делать вид что ничего не происходит и посмеиваться, мол, он дурак и так шутит. Так не шутят» (261). Харитонову устраивает истерику знакомая студентка Татьяна Матанцева (525), и он не может спасти от нее любимую посуду – но может потом написать об этом: «Если тебе молодая телка нужно выплеснуться найди себе стенку побейся расковыряй себе лицо но все на себе; на себе, у меня собственная жизнь тебе никто не дал прав сопля касаться ее не зная цены этим вещам дарёным с любовью» (250). Харитонова многократно вызывают в ВЦСПС и горком КПСС, расследуя случившийся в Новосибирске скандал, и Харитонов не старается отстоять свою работу, но снова пишет – заявление об увольнении из ДК «Москворечье»: «в связи с полной обреченностью нормальной творческой работы в обстановке предвзятости и заведомого недоверия прошу освободить меня от занимаемой должности» (224).