Алексей Конаков – Евгений Харитонов. Поэтика подполья (страница 38)
Таким образом, в 1979 году Харитонов имеет основания смотреть на вещи мрачно – и эта мрачность зафиксирована в специфической грамматике фрагментов «Непьющего русского». Если мы возьмем уже цитированный выше отрывок, то увидим характерное трехтактное движение речи: начав с некоего предметного утверждения («Да, можно добиться такого положения, что ты показан у нас в государстве совершенно в своем качестве»), автор затем пристально всматривается в предмет («И на твоем вечере твои же права будет беречь КГБ и тебя будут посылать заграницу в виде показательного участка культуры»), а потом переходит к чистому отрицанию («но это неприятно»). Пример отнюдь не единичен: Харитонов может описывать сообщество литераторов («Хорошо, мы писатели. А кто у нас будет читатели и распространители. Мы сами друг другу в читатели не годимся» [265]), вспоминать прощание с молодым человеком («Он очень ждал. Я с вечера обещал, а при прощании он все на него (на транзистор) посматривал. Вернее, старался не посматривать» [276]), анализировать обстоятельства закончившегося свидания («По христиански это совесть (но к совести призывают грубых и смелых). А по простому взгляду трусоватость. Все проще: он не настолько меня захватил. Просто чего-то в нем мне не доставало» [278]), говорить о собственном житейском опыте («Мы знаем что к чему. И кто для чего. И кто ни для чего» [274]) или просто абстрактно размышлять («Что-то должно случиться. Но что? Или ничего? И никогда» [274]) –
Итак, если в «Слезах об убитом и задушенном» Харитонов мог реагировать на вызовы внешнего мира
Что ж, на такой случай у Харитонова есть одно волшебное средство, которым поделился с ним Рустам Хамдамов в начале 1970-х, во время совместной работы над сценарием для «Нечаянных радостей». Средство это называется – «узор».
«Нечаянные радости» основаны на легенде о чудесном ковре, который надо «подложить под войну» (514), чтобы она закончилась. Согласно самому Хамдамову, на Востоке создание ковров всегда было почти мистической и медитативной практикой:
У мусульман ведь запрещено использовать изображения людей или животных, и орнаменты ковров придумывали суфии-ковроделы – аскеты и мистики. Девочки и женщины, ткавшие ковры, рано или поздно начинали медитировать. В абстрактном орнаменте, как в чертеже непонятного нам строения мира, заложена мысль о вечности, о космосе. О том, что мы сами, как узелки большого ковра, там присутствуем. Я думаю, что серьезный, настоящий художник-абстракционист работает так же – отрывается от реальности или, наоборот, так сосредоточенно и глубоко в нее погружается, что начинает медитировать и творить вселенную заново, изобретая свои узоры и орнаменты[606].
Подобный подход близок Харитонову: ткачество очевидно рифмуется с кропотливой работой над текстом. Но ему важен не ковер сам по себе – важен узор, изображенный на ковре: «Этот узор в точности снят с ковра такого-то царя. Ткачи взяли рисунок за красоту и забыли: на том ковре ни за что пролилась кровь того царя. И так каждые сто лет на нем лилась новая кровь. И так узор говорит, они потом разобрали: один раз на мне кровь, потом сто лет любви, кровь – любовь любовь любовь, кровь – любовь любовь любовь» (101). Собственно, концепция узора как «закона формы» разработана Харитоновым именно в начале 1970-х, в небольшом тексте «По канве Рустама»:
Гобелен картина, можно и картину не разбирать что на ней, смотреть как узор. Расцветка зубцы полоски. Эта полоска туда а эта туда. Но видно: эта полоска пошла туда а эта туда показать чью-то морду, не для узора. А сама полоска к полоске не подходит. А на ковре полоски подобраны к полоскам. Даже если похоже – это как будто баран или лебедь, они взяты потому что у них в жизни крыло подобрано к крылу рог к рогу всего по паре, они в жизни узор. Кайма стриженый ворс всё поле заняли розетки бордюр козьей шерсти молитвенный коврик с подпалиной вручную в монастырских мастерских двухслойный с отливом цветочный с бобами с огурцами верблюжья дорожка узлы пройма свекольного цвета бергамский с пиявками гирляндами турецкий с гребешками и клеймом. И вся наша жизнь поступки и случаи – тоже узор. Хотя, как узор. Узор на оси, и от оси в разные стороны одно и то же или похоже, а жизнь – встречи потери новые мальчики-девочки, эти отходят, никакого узора. Нет, просто очень хитрый узор. Не видно оси. Со звезд видно, потому раньше по звездам гадали, и сейчас, во Франции (100–101).
Идея «узора» кажется Харитонову очень удобной, ибо увязывает сразу несколько важных для него линий: здесь и творчество в качестве затворничества, и добровольная аскеза мастера, и внимание к материальности литературного труда – но так же и персональная харитоновская мифология «цветов» («ковер, на нем узор, моль розы ест» [77]), и даже гей-китч в духе шлягеров Вадима Козина, осужденного в 1945 году за «мужеложство» («Когда простым и нежным взором ⁄ Ласкаешь ты меня, мой друг, ⁄ Необычайным, цветным узором ⁄ Земля и небо вспыхивают вдруг»). И потому довольно быстро «узор» отделяется от «ковра» и начинает самостоятельное существование; в первую очередь этим словом Харитонов обозначает собственные тексты: «Ему скучно быть натурой для ваших узоров чтобы вы насмотревшись отошли от нее на целый день углубясь в свое художество» (104), «А тебе и самому нечем его занять днем и вечером и хочется заняться своим узором» (250), «Так это все же Я или НЕ Я (сказал, например, я, посмотрев на свои узоры)» (ЗИ). Однако «узор» – вовсе не любой текст; наоборот – это текст, созданный в соответствии с совершенно конкретными правилами организации формы: «полоски подобраны к полоскам».
Что же это за правила?
Прежде всего – правила