реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Конаков – Евгений Харитонов. Поэтика подполья (страница 30)

18

Литературным свидетельством такой работы является сочиненное Харитоновым в это время стихотворение «Покупка спирографа» – текст, подробно описывающий череду сугубо бюрократических проблем, связанных с покупкой и перевозкой названного прибора: «Погрузить спирограф надо три грузчика. ⁄ Провести машину с погрузкой через институт целое дело, ⁄ я пошел заказать машину в агентство как частную перевозку ⁄ кассир не оформляет боится» (126). Проблемы нарастают, переплетаются, запутываются, и по большому счету главной темой «Покупки спирографа» оказывается тема человеческого терпения: «Я же оставляю и корешки квитанций, паспорт свой, ⁄ деньги вот перечислены, еб твою мать, ⁄ ну позвони в мою бухгалтерию – ⁄ она звонит, они тоже согласны, ⁄ да, по такой доверенности ее право не выдавать. ⁄ Еще говорит, в паспорте у вас штампа нет, ⁄ что там работаете» (127–128). Лежащая в основании текста связка терпения и дыхания неслучайна – поведение человека при встрече с препонами часто описывается именно с помощью пневматических метафор: «глубоко выдохнуть», «задохнуться от ярости», «перевести дух» и так далее. Показателен сам строй слов, избираемый Харитоновым: томительное нагромождение периодов, нанизывание оборотов, череда вдохов внезапно разрешаются (словно выдохом облегчения) короткой строчкой («И ехать сейчас в центр, потом опять к ней, потом снова в центр ⁄ когда бы сейчас отвезти машиной, на месте взять доверенность ⁄ и привезти дуре» [127]), – а потом все начинается сначала (так как возникает новая бюрократическая проблема). В известном смысле Харитонов демонстрирует нам динамику дыхания — и это определенно «тяжелое дыхание», дыхание, выдающее гнев человека, столкнувшегося с повседневным абсурдом позднесоветской бюрократии.

И здесь, разумеется, нельзя не вспомнить еще одного советского психолога – Льва Выготского, за пятьдесят лет до Харитонова описавшего диаметрально противоположный случай: «легкое дыхание» бунинской гимназистки, запросто идущей по жизни[509]. При этом Выготский считал, что его концепция «легкого дыхания», организующего рассказ Бунина, подтверждается экспериментально: «Мы произвели целый ряд экспериментальных записей нашего дыхания во время чтения отрывков прозаических и поэтических, имеющих разный ритмический строй, в частности нами записано полностью дыхание во время чтения этого рассказа <…> нам кажется уместным и многозначительным тот факт, что самое дыхание наше во время чтения этого рассказа, как показывает пневмографическая запись, есть легкое дыхание»[510]. Выготский, доказывая свои литературоведческие гипотезы, может измерить дыхание специальным прибором. Но ведь спирограф, приобретаемый героем харитоновского стихотворения, – как раз и есть прибор для измерения параметров дыхания. Собственно, в описываемой Харитоновым ситуации спирография уже проведена, и ее результаты уже представлены нам – в форме верлибра «Покупка спирографа». Парадоксальным образом, текст о покупке прибора для исследования дыхания сам исследует дыхание, вот только гипотеза эта не может быть проверена Харитоновым – из-за специфики функционирования позднего социализма, из-за того, что настоящий спирограф никак не доберется до лаборатории психических состояний НИИ ОПП.

Интересно и то, что «тяжелое дыхание» Харитонова, «гневающегося, как гимназист» (498) при встрече с «кабаньим давлением жизни» (498), находит выход в нецензурной брани. «Покупка спирографа» – первое харитоновское произведение, в котором автор начинает широко использовать обсценную лексику: «Перевезти вещь с места на место, спирограф, хуёграф» (126), «Она, блядь, – опять надо звонить начальнику просить разрешения. ⁄ Какого же хуя я именно к тебе еду» (127), «Отвезли, ⁄ взял новую доверенность, ⁄ привез кладовщице – ⁄ о, еб твою мать» (128). До сих пор Харитонов почти не применял подобных слов в текстах, однако прибор для измерения параметров дыхания резко меняет ситуацию – проблемы лирического героя с накладными, доверенностями и квитанциями удачно мотивируют появление матерщины. С помощью спирографа Юлия Некрасова оценивает эффективность дыхательной гимнастики Стрельниковых – метода, призванного раскрепощать заикающихся людей. Нам ничего не известно о пациентах – зато одним из косвенных следствий применения этой гимнастики в лаборатории НИИ ОПП становится раскрепощение литературного стиля Харитонова; если раньше у автора «не хватало духу» нецензурно выражаться в литературном тексте, то теперь – благодаря мучительной покупке спирографа («У нее счета оплачены, ⁄ паспорт в залоге, ⁄ корешки от квитанций, которые моей бухгалтерии ⁄ важней чем ее доверенность – ⁄ она, блядь, боится, что у нее доверенность не тем числом» [128]) – он с легкостью снимает данный «блок»; с 1977 года обеденные выражения становятся характерной приметой большинства харитоновских текстов.

Но «Покупка спирографа» интересна не только появлением новой лексики; куда важнее то, что этот текст знаменует существенную трансформацию харитоновских литературных интересов. Почти все произведения, созданные Харитоновым до середины 1970-х, еще могли быть (при желании) поняты как «субкультурные» – в конце концов, и «Жизнеспособный младенец», и «Один такой, другой другой», и «Алеша Сережа», и «А., Р., я» посвящены довольно специфическим перипетиям «невозможных» гомосексуальных отношений в отчетливо театрализованных декорациях: «Неутоленному между ним и его предметом непреодолимая преграда <…> эта помеха в самом предмете, то есть предмету по самой своей форме противоестественно, как ему кажется, отвечать неутолённому» (85). Но с какого-то момента идея фатальной «помехи в самом предмете», сформулированная применительно к проблемам однополой любви в СССР, начинает рассматриваться Харитоновым гораздо более широко – как имманентное свойство всей советской жизни (что прекрасно видно по сюжетам других его текстов): не только созданный для любви мальчик откажется вас любить, но и продавец дынь не продаст вам дыню («Из пьесы» [110]), и ремонтная бригада не отремонтирует провалившийся пол («Жилец написал заявление» [116]), и агентство транспортных перевозок не перевезет груз («Покупка спирографа» [126]). Эти примеры не стоит считать произвольными отклонениями от «главной» темы; ровно наоборот – на протяжении второй половины 1970-х Харитонов медленно, но верно движется от описания почти неуловимых любовных жестов, отмечающих гомосексуальное чувство («если им что-нибудь хоть чуть-чуть перепадет, какой-нибудь ничтожный кивок или удастся сократить дистанцию, они уж эти драгоценные для них крохи подбирают доводят до стиля и трясутся как скупердяи над свидетельствами встреч» [85–86]) к разностороннему анализу русского быта как такового. Проблемы с бухгалтериями и жилконторами, метонимически вскрывающие абсурдность этого быта (этого бытия?), невозможность понять его устройство и хоть как-то управиться с ним – далеко не конечная точка данной траектории; к 1978 году Харитонов станет все чаще удивлять своих слушателей небольшими прозаическими фрагментами, прямо затрагивающими «вечные темы» и «проклятые вопросы», вроде отношений художника и власти, тайн национального характера и уникальности русской цивилизации.

Описанный трансфер от Томаса Манна к Василию Розанову не случаен – он отмечает влияние на Харитонова мощного идейного тренда; тренда, без учета которого любой анализ советского общества эпохи «длинных семидесятых» окажется неполным.

Примерно с середины 1960-х советская интеллигенция начинает все активнее интересоваться вопросами русской национальной культуры. Это проявляется и в выборе повседневного чтения (в диапазоне от книг писателей-деревенщиков Василия Белова и Валентина Распутина до памятников древнерусской словесности, открываемых для публики Дмитрием Лихачевым)[511], и в спросе на специфическую газетную и журнальную продукцию («на обложках популярных журналов появились монастыри, в газетах – статьи о пряниках и прялках»[512]), и в мощном движении в защиту памятников старинной архитектуры (отчасти ставшем реакцией на градостроительную политику Хрущева и приведшем к основанию ВООПИКа в 1965 году[513]), и в изменившейся географии туристических поездок по СССР (популярность церквей Суздаля, Владимира и Ярославля подчеркнута учреждением в 1969-м знаменитого маршрута «Золотое кольцо России»[514]). В толстых литературных журналах ведутся дискуссии о наследии славянофилов, Владимир Солоухин пишет «Письма из Русского музея», Андрей Тарковский снимает «Андрея Рублева», а группа советских литературоведов (Вадим Кожинов, Сергей Бочаров, Владимир Турбин) переоткрывает работы Михаила Бахтина, тенденциозно понятого в качестве наследника русских религиозных философов. Все это обычно рассматривается как поиск духовных альтернатив марксизму-ленинизму, как попытка найти замену коммунистическим догматам, с завершением оттепели утратившим для населения СССР почти всякую привлекательность. Между тем к 1965 году русский национализм стал идеологией значительной части советского истеблишмента – националисты контролировали ЦК ВЛКСМ, издательство «Молодая гвардия», Союз писателей РСФСР и целый ряд столичных и региональных журналов. По мнению историка Ицхака Брудного, с этого же времени брежневское Политбюро начинает рассматривать русских националистов как одну из главных опор режима. В определенном смысле Брежнев возвращается здесь к лекалам сталинской политики конца 1940-х и начала 1950-х, эксплуатировавшей именно великорусскую тему. Теперь русский национализм (близкий таким знаковым для советской культуры фигурам, как Михаил Шолохов, Леонид Леонов, Сергей Михалков), включенный в общий курс на сохранение «стабильности», должен идеологически оправдывать две главные расходные статьи государственного бюджета эпохи Брежнева – вооруженные силы и сельское хозяйство. Подобной политикой могут быть объяснены и регулярные государственные премии писателям-деревенщикам, и грандиозные выставки Ильи Глазунова в центре Москвы, и мягкая реакция властей на явное нарушение идеологических конвенций, вроде публикации одиозного романа Валентина Пикуля «У последней черты» в «Нашем современнике» в 1979 году[515].