Алексей Колмогоров – Сахар (страница 65)
Гершвин потряс головой, разлепил веки, усилием воли включился и заставил себя посмотреть в лицо этому папе.
– Пора ехать, – сказал он. – У тебя было там что-то бодрящее в ампулах, я помню.
– Есть…
– Вколи мне и дай с собой и шприцы приготовь в дорогу… И снотворное тоже…
Гершвин наблюдал, как полковник, открыв дверцу шкафа, шарил внутри, позвякивая стеклом. Бесшумно поднявшись, приблизился и приставил пистолет к затылку полковника, набиравшего в шприц снотворное из пузырька.
– На колени! – приказал он.
– В чем дело?
– Ты думал, я не отличу бодрящее от усыпляющего? Я помню эти пузырьки. На колени!
Полковник опустился на колени, оставив шприц и пузырек в шкафу.
– Тебе надо поспать… – сказал он.
– Убить меня хотел? Усыпить, а потом закопать на своем чертовом поле?
– Ты не доедешь…
– Заткнись!
– Убьешь меня, как жить будешь?
– Буду жить.
– Маме расскажешь?
– Закройся! Не говори о ней! Она ждала тебя семь месяцев! Семь месяцев!
7
Она ждала его семь месяцев. В тот последний день перед арестом был зачат этот мальчик, упиравший теперь ствол пистолета в затылок отца. Семь месяцев она плакала каждый день и три раза в день заглядывала в почтовый ящик. А потом в одно непрекрасное утро она пошла к Папе-Гершовичу и сказала, что согласна выйти за него. Он давно уже был в разводе и ждал ее…
– Она ждала тебя семь месяцев и потом – всегда… – сказал Гершвин, стоя с пистолетом над полковником. – Она сбежала бы с тобой и со мной, если бы ты появился когда угодно.
– Я не мог.
– Ты убил меня, – Гершвин коснулся пальцем спускового крючка.
– И воскресил. А ты сможешь?
– Будь мужчиной, папа. Помнишь, как ты мне говорил над ямой? Теперь ты набери воздуха и задержи дыхание – вдруг поможет.
Полковник смотрел на трещину в стене. Помнил ее еще с тех времен, когда засовывал туда фантики от конфет.
Палец Гершвина мягко-мягко, едва-едва усиливал давление, и спусковой крючок пока не поддавался. Вдруг кто-то внутри Гершвина сказал: мама. Кто это сказал? Он сам? Зачем? Он звал маму, когда полковник целился ему в сердце, и это простительно, когда тебя убивают. Но если убиваешь ты, лучше маму не вспоминать. Это как-то не к месту. При чем тут мама? Не надо впутывать ее в это, приглашать в соучастницы. Почему он вдруг сказал – мама, убивая отца, – Гершвин не знал… Нет, мама далеко. Она не поможет… Его указательный палец давил, но с усилием осенней паутинки, коснувшейся бестрепетной стали… Или у этого пистолета тугой спуск… Гера еще в детстве понял, что мама не любит Папу-Гершовича. А когда подрос до того, что стал заглядываться на голые коленки одноклассниц, с грустью думал, что, раз мама не любит папу, то и никого в жизни не любила, ну, в смысле, мужчину, потому что он никогда не видел рядом с ней никаких других мужчин. И вот тебе… оказывается – любила, вот этого… карибская страсть под одесской акацией… Гадость… Палец на спуске… Вот его любила кроткая, тихая мама. А потом его любила Клаудия… этого… Что за наказание? Почему две самые дорогие Гершвину женщины любили этого старого козла?.. Мама… жарко, температура, и она наклоняется и касается губами его лба… Он продолжал ласкать спуск указательным пальцем. Для кого были те платья, мама? Когда он, Гера, уже насмелился шарить под юбками ровесниц, он стал задумываться: для кого те юбки и платья, что висели у мамы в шкафу? Для кого она надевала летучие сарафаны – свой для каждого летнего дня? Уже тогда он понимал, что не для Папы-Гершовича. И когда он уже уверенно стаскивал с девушек кружевные трусики в кустах над Ланжероном, он стал замечать мамино белье, сушившееся в ванной, – тоже кружевное. Зачем ей такое? Для кого? Не для Папы же Гершовича… Для него, для этого, кого ей больше не пришлось увидеть. Бедная тихая мама. Ее шляпки, сумочки, перчатки… мама…
Он опустил пистолет.
– Ладно… Но это не потому что… – Гершвин хотел завершить сцену как-то осмысленно, но ничего не пришло в голову… – Да пошел ты!
Он ударил отца в темя рукояткой пистолета.
8
Приключение с иностранцем не прошло для Милки бесследно. Ее таскали на допросы, но криминала не нашли. Из комсомола, тем не менее, выгнали и с работы уволили. Пришили аморалку. Она ходила будто с клеймом на лбу. Учиться не поступила и высшего образования так и не получила. Отца уволили с должности главного технолога Одесского завода шампанских вин. Он устроился инженером в ЖЭК – что равносильно было падению Икара. Отец и дочь возненавидели друг друга еще больше, поэтому Милка жила в селе у бабушки, которой простила предательство. И как-то к ней приехал паренек из Одессы и передал запечатанный конверт без адреса. В нем обнаружилось несколько крупных купюр и несколько слов: «Знаю о твоих проблемах. Если что нужно, приходи, помогу чем смогу. Серьезно. Папа». С Карибов не было вестей. Живот рос. Она ждала семь месяцев. А потом пришла к Папе-Гершовичу. Он долго не ухаживал, тут же сделал ей предложение, и она согласилась. Ей было все равно.
Конечно, она призналась Папе-Гершовичу, что беременна, да и скрыть это было уже невозможно. И он распорядился, чтобы особо любопытным она рассказывала, будто было у них той же ночью, когда она со своим кубинцем приходила. Так срок совпадет. А самым любознательным по большому секрету признавалась бы, что он, Папа, силой тогда ее взял: «Так правдоподобнее, и ты шалавой выглядеть не будешь».
Скоро родился Гера, и вся Милкина жизнь сосредоточилась в нем. И если Милка и вспоминала о Диего, то только отмечая машинально, что вот прошел еще год, и еще, и еще десять лет, а от него так и нет вестей. Благодаря Папе отца вернули на Одесский завод шампанских вин, но уже в должности зама по финансам. Наступали новые времена, и союз отца Милки с Папой-Гершовичем завоевывал всё новые бизнес-рубежи, пока Папу не посадили.
Диего, доставленный на родину, отсидел полгода под следствием. Пытались пришить ему политику, но никак не выходило, потому что курсант не в натовскую Турцию поплыл, спрыгнув, а в Советский Союз. Хотя и это его не оправдывало. Элена подала на развод, еще пока он плыл через Атлантику, и ее развели, не спросив мужа.
Едва оказавшись в камере кубинской тюрьмы, Диего стал проситься в Анголу, чтобы искупить вину кровью.
– Нет тебе веры. Ну как опять посылать тебя за границу? – говорил ему следователь. – Ты уже один раз сбежал, а если в Анголе сбежишь?
– Куда? – спрашивал Диего. – Куда там бежать? Там джунгли, а в джунглях партизаны, враги. Куда я побегу?
– А кто тебя, дурака, знает? Прыгнул же ты с парохода. Совершенно безумная затея и бессмысленная. Так же и в Анголе побежишь – глупо и бессмысленно.
– Я хирург, я хорошо учился за государственные деньги. Я военный врач. Где же мне и быть, как не на войне.
– Ты предатель, нарушивший присягу, – говорил следователь. – А в Анголу не отправляют преступников на исправление. Напротив, там сражаются лучшие сыны Кубы.
Но все же его отправили, потому что республике всегда не хватало врачей. Куба разбрасывала своих медиков по всему свету в благотворительных миссиях, и их нужно было все больше и больше. А специалист Диего был золотой. Государство потратило на его образование солидную сумму, и сгноить теперь это капиталовложение в тюрьме из-за дурацкого преступления по страсти было бы крайне расточительно.
Брак Диего закончился без его согласия, но ни поехать к Милке, ни вызвать ее к себе он не мог уже ни при каких обстоятельствах. Потерял безвозвратно и Милку, и Элену, и рвался в Анголу, чтобы умереть.
9
Полковник открыл глаза и понял, что за окнами день, что его руки примотаны скотчем к подлокотникам кресла-качалки и что у него раскалывается голова. Он попробовал пошевелить ногами – и они тоже были примотаны к полозьям кресла. Моток скотча, привезенный Герой, валялся рядом на полу. На кухне кто-то возился, шарил. Гера? Зачем Гера его связал?
Полковник осмотрелся, повернул голову налево-направо насколько возможно. Никаких примет постороннего присутствия не обнаружил. Кто-то подошел сзади.
– Очухался? – услышал полковник странно знакомый голос.
Неизвестный вышел из-за спины и встал перед полковником. Марио.
– Где они?
– Кто?
– Не валяй дурака. Там на кухне бинты с кровью.
– Не знаю. Кто-то ударил меня по голове, я даже разглядеть не успел. Это было ночью, а уже день.
Полковник пытался понять, где Гера и где Клаудия. Судя по всему, уехали, а вдруг – нет?
– Да, мать твою, уже день! А перед домом следы протекторов моего джипа. Этот придурок приезжал сюда с Алиной?
– С какой Алиной?
– С той, твою мать, Алиной, которую ты выслеживал у моего дома.
– Я ничего не знаю. Не понимаю, о ком ты говоришь. Меня, наверно, ударили по голове, и всё…
Марио – здоровый бык. Полковник не успел моргнуть, как оказался на полу, на спине вместе с креслом – от удара в челюсть.
Значит, уехали, подумал полковник. В голове звенело. Он не мог решить, хорошо это, что они уехали, или плохо? Скорее – хорошо.
Марио рывком поднял тяжеленное чугунное кресло вместе с полковником и поставил вертикально.
– Что у меня с головой? – поинтересовался полковник, будто и не получил только что в лицо.
Марио усмехнулся:
– Дырка у тебя в голове.
– Дырка?
– Да кто его знает. Кровища запеклась.
– Ты меня связал?