18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Колмогоров – Сахар (страница 60)

18

– Можно залезть внутрь, я знаю один ход, но не пойдем – там гадко, мусор, плохо пахнет, – сказала Милка.

Они стояли на террасе, на выщербленном кафеле, и смотрели в запущенный парк. А за деревьями, за чугунной оградой перестукивались, перезванивались трамваи. Праздничные стуки-перезвоны, будто на загадочной трамвайной церемонии.

– Здесь они жили, эти люди по фамилии Анатра. Греки, наверно. Пили чай на этой террасе. По Французскому проезжали извозчики… Я часто прихожу сюда после работы.

Она ничего не добавила, не объяснила, почему сюда приходит, а Диего не спросил. Не мог сломать печать молчания, длившегося вечность. Она глянула ему в лицо внимательно, серьезно. Вот сейчас все и кончится, подумал он.

– Ты когда-нибудь будешь со мной разговаривать? – спросила она тихо и так близко, что он ощутил на губах ее невесомое дыхание.

– Буду… – вымолвил он через миллион лет безмолвия.

– Хорошо…

Диего взял ее руку, подержал, поцеловал, потом осторожно обнял Милку и поцеловал в губы.

Милка сбежала из дома, как только дождалась совершеннолетия. Не жилось ей в «буржуазной» номенклатурной семье главного технолога Одесского завода шампанских вин. Хотелось свободы и любви. Поселилась с подругой в общежитии при киностудии все на том же Французском бульваре. Каждый день Диего ехал на трамвае с Шестой Фонтана, где он обитал в общаге артиллерийского училища, на Французский бульвар, где находил Милку в павильонах киностудии или в общежитии по соседству.

Счастье, настигшее карибского мачо в последние дни его жизни на этом континенте, на краю этого Черного моря, пьянило и разрывало ему сердце. Время истекало с каждым днем под платанами, с каждым рейсом в гремящем трамвае. Милка видела, как он мучается, и сама страдала, но храбрилась, бодрилась. Утешала:

– Конечно, ты не можешь остаться, я понимаю. Но ты же вернешься?

– Я офицер. Меня не отпустят…

– Но ты же можешь вызвать меня?

– Конечно. Я… напишу рапорт…

– Ты не думай. Я буду ждать, сколько потребуется.

И тут же спрашивала:

– А сколько потребуется? Когда ты сможешь прислать мне вызов, или как это называется?

– Я все узнаю, как только приеду. И напишу тебе.

– А сколько идет письмо?

– Не знаю.

Тут Диего врал. Он знал, сколько идет письмо – от трех недель до трех месяцев, но сказать это вслух язык не поворачивался. Это же дольше, чем они знали друг друга. Вспоминая об истекающем времени, о грядущей катастрофе по имени «Федор Шаляпин», они быстро проговаривали стандартный набор фраз, будто исполняли какую-то неприятную обязанность, неизбежный ритуал, и скорее меняли тему. А время истекало.

Милка – ему нравилось именно это ее имя. А ведь было из чего выбрать: Людмила, Людка, Людочка, Люся, Люська, Люсенька – и дальше, дальше. С ума можно сойти! В испанском языке совсем не то. Вот, например, его зовут Диего – и все. Можно еще сказать ласково – Диегито. И это уже точно все. Из целой россыпи ее имен он выбрал то, что услышал впервые, – Милка. У него даже слюноотделение начиналось, когда он выговаривал это, перекатывая во рту мягкие и округлые гласные и согласные. Она смеялась и заставляла его раз за разом повторять ее имя с кубинским акцентом.

А еще ее забавляло его полное длинное имя, производившее на русских, советских людей неизгладимое впечатление.

– Так ты плантатор, настоящий плантатор! – восторгалась Милка.

Зачем-то он рассказал ей о своих предках – из какого-то мальчишеского бахвальства. Гордился все-таки своей фамилией? Хорошо хоть хватило ему ума не разболтать, что он, собственно, граф. Хотя революция и отменила дворянские титулы и вступил он в жизнь простым кубинским пионером, но родился-то все-таки графом в поколении пятнадцатом. Иногда Милка почему-то называла его «дон Педро из страны, где много-много диких обезьян». Он протестовал: не надо называть его «дон», как старика, а уж если называть, то «дон Диего». Недоумевал, при чем тут обезьяны – на Кубе они вообще не водятся, – пока не посмотрел тот советский фильм.

Пацаны из тусовки тоже донимали его во время совместного распития портвейна:

– Так значит, ты Диего?

– Диего.

– Как Марадона?

– Как Марадона.

– Ну, давай, Диего.

– Давайте, ребята!

И с ним чокались гранеными стаканами.

Милка гордилась своим плантатором, его длинным сказочным именем, его утраченным поместьем и даже его воображаемыми рабами, хоть и была нормальной советской девушкой, комсомолкой, интернационалисткой.

Время истекало. Они ходили по бульварам и пляжам, купались, загорали, пили портвейн. Милка знала, что скоро это кончится, но ведь он вернется или позовет ее к себе. И Диего знал, что скоро это кончится, но еще он знал, что не вернется и не позовет ее. Он никак не мог этого сделать, потому что был женат. С Эленой они расписались прямо перед его отъездом в СССР, без банкета, без свадебного путешествия, без медового месяца. Каждый год он приезжал в Гавану на каникулы. И это был месяц страсти после года ожидания. Их дочери Лисандре уже исполнилось четыре года…

2

Гершвин ушел с террасы в салон и с неприязнью наблюдал через открытую дверь за этим отцом, говорившим по телефону с его мамой. Отец сидел в кресле неподвижно, но как-то неустойчиво, подавшись вперед, будто готовился в любой момент вскочить и убежать или упасть на пол. Лицо его ничего не выражало. Говорил он тихо, и Гершвин не различал слов, а только хрипловатые воркующие интонации. Но одно слово он все же расслышал и его передернуло: полковник сказал – Милка. Какая еще Милка! Его мама, Людмила Сергеевна Гершович, тихая нежная мама, какая-то Милка! Гадость…

Еще год назад, восставший из мертвых, с грудью, заштопанной суровой медицинской ниткой, Гершвин пообещал себе, что вернется и убьет этого старого черта, застрелившего его. А когда открылось, что полковник – его так называемый «настоящий» отец, только укрепился в своем намерении. Этот внезапный папа определенно заслуживал казни за то, что бросил мать беременную, за то, что она всю жизнь плакала о нем. Когда Гершвин подрос и слушал, как мама рыдает в соседней комнате, он думал, что она плачет из-за Папы-Гершовича. И даже ему, подростку, это казалось странным – плакать о толстом лысом папке. Чего о нем плакать? Так вот о ком она тосковала на самом деле! Об этом смазливом тригеньо!

Убить этого странного черта. Мало того, что он упустил Клаудию, так еще и сделал с ней что-то, от чего она стала такой. Не мог Гершвин поверить, что тот выстрел и его собственная временная смерть воскресили Клаудию. Явно там был какой-то трюк. А может, Клаудия и в кому впала из-за полковника? Все, что случилось на поле той ночью, выглядело гнусной темной махинацией.

Отец? Какой он Гершвину отец! Его настоящий отец Папа-Гершович умер пять лет назад в Нью-Йорке, а теперь явился этот новый папа.

Он вошел с террасы с замороженным лицом и вернул телефон.

– Что ты сказал о нас? – спросил Гершвин.

– Сказал, что ты гостишь у меня, в доме моего детства.

– Хорошо…

– Что будет с матерью, если тебя убьют?

– Заткнись!

– Послушай. Ничего не выйдет. Оставь Клаудию и уезжай.

– Оставить! Конечно, это твое решение проблемы. Ты же бросил маму! Наверно, она говорила – возьми меня с собой. Говорила?

– Это совсем другая история…

– Да та же самая! Ты приехал в другую страну, как и я, и встретил девушку, как и я, и ты ее бросил – но я не брошу! Я не в тебя, папочка!

– Вот в чем дело. Ты вернулся, чтобы доказать себе, что ты ее не бросил? Не она тебе нужна, а самоутверждение.

– Отвали с психоанализом!

– А ту проблему с мафией ты решил?

– Более или менее…

– Более или менее! – взвился полковник. – То есть ты в бегах? И потащишь ее с собой! Ты совсем дебил! На какую жизнь ты ее обрекаешь?! Чтобы ее пристрелили вместе с тобой в каком-нибудь занюханном мотеле?! Или чтобы пристрелили тебя, а ее продали в бордель?!

– Ладно, не ори. У меня теперь другое имя, дом в жопе мира…

– Господи! Ты же знаешь, что это не поможет! О чем ты думаешь!

– А ты о чем думал, когда дурил голову маме, зная, что не вернешься?

– Я думал, что вернусь.

– Ты знал, что не вернешься!

3

Одна жизнь, одна любовь – так решил для себя Диего на пороге этой самой жизни. И любовь пришла, и была так упоительна, нежна, так длиннонога, пышногруда и ясноглаза, что ее точно должно было хватить на всю жизнь. В самых своих тайных греховных фантазиях Диего не мог представить рядом с собой в постели другую женщину вместо любимой жены Элены. Не мог вообразить, что когда-нибудь хотя бы посмотрит на другую. И не смотрел. Все пять лет ходил по ленинградским улицам, опустив глаза. При всей своей внутренней, глубинной, неколебимой верности Диего все же понимал, что соблазны существуют, они повсюду – в мини-юбочках и на высоких каблучках, и, чтобы избежать их, он с головой уходил в учебу, подрабатывал грузчиком и санитаром, занимался в спортзале до изнеможения. Уезжал в стройотряды. Изнурял свое тело и истощал свое либидо.

Пять лет – невозможная пропасть времени для молодой жизни. Пять лет для молодой любви – это как война. И как на войну провожала его Элена, когда после каникул он снова и снова поднимался на борт теплохода «Федор Шаляпин». А письма из Ленинграда в Гавану и обратно шли неделями. И по телефону удавалось поговорить раза два в год по три минуты.