18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Колмогоров – Сахар (страница 41)

18

Он остановился в замусоренном сквере, сел на скамейку под хилым кокосом. Отдышался. Вытащил из-под банковской резинки верхний конверт – видимо, последнее письмо. Он хорошо знал почерк Клаудии по записям в историях болезней. И, судя по обратному адресу и штемпелю, она отправила его еще с Гаити.

Суетливо заметавшись глазами по первым строчкам с дежурными приветами, полковник напоролся на слово «папик» и отпрянул к началу фразы. Да, это о нем. Клаудия писала дяде, что познакомилась со старым папиком, военным врачом, что скоро ее жизнь изменится, у нее будут деньги, чтобы забрать сына у тетки. Папик пока не знает про ребенка, но он добрый и никуда не денется. Конечно, он не ее герой, но что же делать. Надо сначала устроить свою жизнь, сына на ноги поставить, а потом, может, она еще встретит свою судьбу – единственного, настоящего. Ну не везет ей с мужчинами. Может, к старости повезет, лет через десять, когда сын подрастет. Хотя она еще будет не такая и старая…

Полковник плакал под пальмой среди россыпей пластиковых бутылок, пакетов из-под сока с торчащими из них трубочками, использованных лотерейных билетов и оберток от мороженого. Какая уж тут скупая мужская слеза – рыдал горько, в голос, как в детстве, когда заводная пожарная машина съехала с парапета и нырнула в море. Пачка конвертов на его коленях вздувалась на ветру и стремилась вырваться из объятий банковской резинки. Никого не было вокруг, пока не появился пацан лет десяти в школьной форме и отглаженном сине-красном галстуке. Ранец за спиной. Пионер стоял поодаль, шагах в двадцати, и наблюдал за плачущим стариком с брезгливой ухмылочкой, будто увидел что-то гадкое – красный зад бабуина в зоопарке, например.

– Пошел отсюда, – сказал ему полковник рыдающим голоском.

Но пионер не двинулся с места, ухмылялся, разглядывал старого плаксу с жадным любопытством. Полковник поднял камушек и швырнул в сторону пионера, не стремясь попасть. Но попал.

– Коньо! – удивился пионер.

И взбесился. Поднял пластиковую бутылку, подошел поближе, прицелился и попал. Потом бросил камушек, и еще один. Полковник, понимая, что с этой новой напастью бороться невозможно, встал со скамейки и вышел на людную улицу, надеясь, что там мелкий мерзавец отвяжется. Но нет, пионер шел позади шагах в десяти и регулярно кидал камушки, попадая то в спину, то в затылок полковника. И глумливо ухмылялся – это полковник чувствовал спинным мозгом, не оборачиваясь.

Что делать? Не гнаться же за ним. Смешно. Бежать от него? Еще смешнее. Этого он и добивается, сволочь. Нет спасенья. Где я? Что со мной? – полковник шагал широко, сгорбившись и получая в спину обидные щелчки мелкими камушками. Горе, пронзившее его над мятой бумагой с тремя строчками, обернулось стыдом. Этот мальчик неспроста явился мучить его… Может, это Элегуа? Пораженный догадкой, полковник остановился, оглянулся. И пионер остановился. Глумливая ухмылка, похоже, навсегда прилипла к его физиономии. Нет, это не Элегуа. Не те глаза, и белый к тому же.

– Что тебе надо? – Полковник уже справился с голосом, и слезы высохли.

– Ничего, – сказал пионер.

– Отстань.

Пионер улыбался, пересыпая камушки с ладони на ладонь. Кругом шумела, звенела улица, но его это не беспокоило.

– Еще раз кинешь, я тебя убью, – сказал полковник.

Пионер кинул и попал полковнику в щеку.

– Плакса-сопля-я-я, плакса-сопля-я-я, – пропел пионер негромко и с наслаждением.

Он упивался унижением старого дядьки, а тот впал в ступор и не мог ни двинуться, ни отвести взгляда от ненавистной улыбчивой рожи.

Еще один камушек пролетел мимо правого уха.

– Где тебя носит! – Мощный окрик перекрыл все другие уличные звуки.

И тут улыбка пионера увяла. Пышная сеньора в атласных обтягивающих легинсах и майке на два размера меньше схватила его за руку и дернула так, что камушки разлетелись по тротуару.

– Это что?! Это кто?! – Второй вопрос относился к неподвижной фигуре полковника. – Иностранец? Он приставал к тебе?

– Да, мама! – оживился пионер.

Полковник повернулся к парочке спиной и пошел прочь не быстро, но и не медленно. Его все еще можно было принять за иностранца, несмотря на все передряги последнего времени. И теперь физиономия спасала: мать пионера что-то покричала вслед про мать полковника, но не погналась – связываться с иностранцем себе дороже.

Два дня полковник болел. Не вставал. И не притрагивался к тем письмам, не прочел больше ни строчки. Хотел сжечь их, но передумал, потому что не имел на это права. Разве ему они были адресованы? Судя по всему, эти исписанные ее рукой листки – единственное, чем дядя еще дорожил в жизни, кроме рома. Правильно было бы вернуть их, но как? Думать об этом не было сил.

Болел. Первый раз в жизни. Даже в джунглях Анголы, где от воды желтых рек погибло больше кубинских парней, чем от пуль, никакая зараза его не брала. Даже впервые убив, там же, на той душной войне, он не бился в истерике, не впал в прострацию, съел свой подмоченный ужин и спокойно спал до утра под холодными сверлами ливня, от которых не спасала ни палатка, ни плащ и ничто, ничто на свете. Крепкий организм достался полковнику и крепкая психика, но те четыре строчки его свалили, да еще – те камушки в спину.

Он лежал голый на горбатом пропотевшем диване. Вентилятора не было, и жар, вплывавший через окна без стекол и штор, окутывал тело и мучил, как теплое одеяло в горячечном бреду. И не сбросить с себя этот морок. Он болел отвращением к жизни, темной обманутой страстью. Исходил болью, как поносом в холерном бараке.

На третий день он встал, оделся, достал из тайника пистолет и сунул за ремень брюк под рубашку. Ни в кого стрелять он не собирался и ни от кого не ждал нападения. Пистолет утяжелял его, невесомого, не давая улететь в стратосферу.

Он вышел из дома на красную дорогу и зашагал вдоль зеленой стены. Велосипеда теперь не было, и в Тринидад пришлось добираться на автобусе.

Шел по булыжным мостовым к Старой площади. Жар, загустевший к вечеру, упруго сопротивлялся движению. Рукоятка пистолета под рубашкой натирала поясницу, и это привычное неудобство привязывало полковника к реальности и разрушало желанную иллюзию, будто он умер на диване и наконец свободен.

Заглядывал в бары и в лица прохожих. Думал: зачем она ему? Какая разница теперь, где она? Он снова должен спасти ее? От чего? От кого? А если ей хорошо? Нет. Почему-то он не верил, что там, в безвестном пространстве, среди неопознанных фигур у нее все в порядке. Ночью она села в машину, которая никак не могла ее ждать, а значит – в случайную. Или ее заставили сесть…

Первый глоток рома он сделал только после захода солнца. Это случилось в баре под высокими манго, где посреди двора на вертеле кружился большой поросенок и улыбался зажаренным рылом. Черный Пабло-трубач выводил летящее соло, канадские старушки фотографировались на его фоне, а птицы в клетках пытались перепеть трубу. Как мало нужно, чтобы почувствовать себя живым, подумал полковник.

Зачем она ему? Дело не только в тревоге за ее жизнь. Он не мог вынести многоточия. Нужна была точка. Он не знал, что скажет ей, когда увидит… если увидит. Невозможно, чтобы она исчезла. Их истории нужен финал, любой – даже если это ее или его могила.

Обойдя все бары вокруг площади, полковник опустился на ступеньки лестницы, восходившей каскадами от храма на холм, где с улицей Десенганьо (разочарование) встречалась улица Амаргура (горечь). По размерам эта лестница лишь немногим уступала той знаменитой, что видел курсант Альварес в Одессе двадцать семь лет назад. Полковник заплатил два кука за вход стражу у подножия и поднялся до средней площадки, где на сцене пели и танцевали и вокруг сцены пели и танцевали. Он толкался среди танцующих, заглядывая в лица черным девушкам. Они ему улыбались. Этот ежевечерний праздник на «одесской» лестнице в Тринидад-де-Куба гремел для туристов. Мулатки зажигали здесь с немецкими пенсионерами. Конечно, если Клаудия искала «дружбы» с иностранцами, то она должна была здесь бывать, но ее не было. Он выпил еще и задремал, примостившись на ступеньках у теплого парапета.

Очнулся внезапно, будто от выстрела, и сразу увидел ее, сбегавшую вниз по лестнице под руку с высоким белым иностранцем. И хотя видел ее всего секунду и только со спины – узнал! Побежал, прыгая через две ступеньки. Потерял ее в толпе. Метался и снова увидел издалека, когда она садилась в такси. Бежал к машине и услышал, как ее мужчина сказал водителю по-испански с английским акцентом: «В клуб – там, где пещера». Такси отъехало буквально из-под носа. В машину полковник сел на соседней улице и сказал таксисту:

– «Аяла».

Тот самый клуб в пещере, который упоминала Юми, – единственный такой в округе, да и во всем свете, наверно.

Полковник торопил водителя: лишь бы они не передумали, не свернули куда-нибудь. По темным улицам такси взбиралось все выше на холм, пока город не кончился и не потянулись пустыри, заросшие бурьяном. Туристам, наверно, не по себе на этом отрезке дороги, и они задаются вопросом, на самом ли деле их везут в модный клуб.

Полковник вышел из такси на пустыре. Это еще не был конец пути: просто дальше машина не могла проехать. Ни одного строения поблизости не наблюдалось, и полковник сам заподозрил бы водителя в преступных намерениях, если бы не знал заранее, что так и будет. Большая ржавая труба на бетонных подпорках уползала, извиваясь, в темноту. Вдоль трубы и зашагал полковник, освещая тропинку телефонным фонариком. Где-то впереди слышался смех и молодые голоса, и только это давало надежду, что труба приведет туда, где чисто и светло. Пустырь с низкими кустиками вывел на каменистую площадку, где в центре торчал деревянный столб с единственным фонарем – и больше никаких примет цивилизации. Но вдруг прямо из-под земли выпорхнули две девчонки и пробежали, болтая, в темноту. Обнаружилось углубление со ступенями, ведущими вниз к стальной двери с неоновой вывеской «Аяла».