реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Калинин – Я уничтожил Америку 3 Назад в СССР (страница 29)

18

— Нет, — медленно, с усилием выдохнул пленник, будто ворочал тяжёлый, бесформенный камень памяти.

— Нет⁈ — воскликнул тот, и в этом возгласе лопнула тонкая плёнка спокойствия. — Неужели не осталось даже отдалённого воспоминания? Ничего? О тех пленниках, которые погибли в Освенциме! О тех невинных младенцах, над которыми ты делал опыты? Ничего этого не осталось!

— Извините, но я не понимаю, о чём вы.

— О смерти, Менгеле. Только о смерти. О моей… и твоей тоже.

Дрозд сильнее впился пальцами в колени, чувствуя сквозь ткань кости. Перед ним был безумец. Безумец с тихим, обречённым голосом и памятью, отточенной, как лезвие. Не надо было приезжать в Германию! Не надо!

— А не помнишь ли ты, что делал седьмого июня сорок четвёртого года? — спросил незнакомец, и слова его падали медленно и тягостно, как капли осенней воды.

— Конечно, нет. Кто же это может помнить?

— Я. Я запомнил каждую мелочь. Ведь именно этот день был днём моей смерти.

Дрозд молчал, затаив дыхание. Где-то вдали, за стенами этого дома, послышался смутный, нарастающий гул. Мысль, острая и быстрая, как молния, пронзила мозг: машина! Может, это машина? Но звук, не меняя тональности, поплыл дальше и растаял в вечерней тишине, оставив после себя лишь горькое осознание — дорога здесь была глухая, пустынная, и надежда на случайное спасение была так же призрачна, как последний луч заката в темнеющем небе.

— В тот день я умер, — продолжал голос, и в нём не было ни гнева, лишь усталая, беспросветная уверенность. — И это ты убил меня. А теперь, Йозеф Менгеле, посмей повторить, что ты не помнишь тот день.

— Но я действительно не помню, — медленно, отчеканивая каждое слово, проговорил Дрозд. Казалось, он взвешивал их на незримых весах. — Боюсь, вы меня с кем-то перепутали. И я вовсе не Йозеф Менгеле!

— Лжец!

— Я же сказал, что не помню, — вновь повторил Дрозд ровным, почти бесстрастным голосом.

Он знал, что с людьми, чей разум затуманен старой обидой, как лес осенним туманом, следует говорить тихо и спокойно. Ему было ведомо, что таким, как этот, лучше не перечить, но в груди его, с самого детства, жило упрямство, глухое и несгибаемое, как корень старого дуба.

Внезапно послышался тихий, назойливый треск маленького моторчика. И воображение живо нарисовало небольшую пилу бормашины. У него была такая в Освенциме, когда…

— Так, значит, не помнишь? Не помнишь, что это такое?

В голосе незнакомца слышалась теперь не злоба, а какая-то бесконечная, всепоглощающая тоска. От такой тоски хотелось выть на луну.

— Не помню, — чуть дрогнувшим голосом подтвердил Дрозд.

— Светла, прочитай, — раздался голос ещё одного собеседника. — Или он до упора будет Ваньку валять.

Женский голос начал говорить, бесстрастно, словно зачитывая приговор в суде:

— Под самый конец войны, когда уже пахло пеплом и возмездием, Йозеф Менгеле, как крыса, бежал из Гросс-Розена. Переоделся в чужой мундир, прикинулся солдатом. И попался! Его взяли! Он сидел в лагере под Нюрнбергом, в самом сердце грозы. И что же? Его отпустили. Выпустили на волю, потому что не сумели установить личность. А знаете, что его спасло? Не хитрость, не подкуп. Его спас его собственный чудовищный нарциссизм! Он отказался делать татуировку с группой крови, как полагалось эсэсовцу. Упирал на то, что хороший врач всё равно сделает анализ. А его жена, Ирена, позже выболтала настоящую причину: он просто боялся изуродовать свою драгоценную кожу. Эта мелкая, брезгливая тщеславность стала его пропуском в будущее. И пошло, и поехало. Он прятался в баварской глуши, прислуживал по хозяйству, как покорный батрак, выжидая. А когда имя его стало всплывать в прессе, Йозеф Менгеле надел новую личину — на этот раз личину еврея! И ему поверили. Поверили, потому что у этого арийского урода была смуглая кожа и тёмные волосы. Какая насмешка! Какое плевок в лицо всем его жертвам! И вот уже в сорок девятом, по накатанной «крысиной тропе», Менгеле пробирается в Аргентину. В страну, распахнувшую объятия таким, как он. Где его ждут Рудель, Эйхман — всё то же братство палачей. И что же он делает в Буэнос-Айресе? Снова надевает белый халат. Палач открывает подпольную практику. Снискал себе славу «специалиста по абортам»! В пятьдесят восьмом году Менгеле наконец попался — после смерти молодой пациентки. Ненадолго. Суд, допрос… и снова на свободе. Снова безнаказанность. Он торгует лекарствами в своей аптеке, он лечит скот, работая ветеринаром. И люди, которым он помогал, смеясь, говорили, что Йозеф Менгеле «выдаёт себя за другого». Они не знали, насколько это было правдой. Они не видели, что за этой маской скрывается не человек, а принцип — принцип абсолютного, безнаказанного зла, которое способно годами, десятилетиями жить рядом с тобой, притворяясь чем-то обыденным, почти безобидным. Вот в чём его главное преступление — ужасающая нормальность его существования после всего, что он совершил.

— После всех смертей, после убийств, после миллионов жертв, ты собрался жить спокойно дальше? Ха! Не стоило тебе приезжать в гости к сыну, Йозеф! — раздался голос старика. — Теперь мы знаем, где живёт Рольф. А также знаем, что с ним будет!

— Не трогайте сына! — вырвалось у дёрнувшегося пленника.

— Сними с него повязку.

Менгеле заморгал, ослеплённый внезапно хлынувшим светом.

Когда зрение вернулось, он увидел двух пожилых мужчин, сидящих напротив. Девушку, наставившую на него пистолет. Обивку фургона. И тухнущий закат за бортом фургона.

— Ну что, узнал, тварь? — спросил один из стариков.

Сколько их было, этих лиц? В памяти «ангела смерти» они постепенно слились в одно неразличимо целое, с раскрытой в крике пастью…

— Лица вашего я не припоминаю, — проговорил Менгеле, и голос его, вопреки воле, дрогнул, словно струна, задетая впотьмах. Дыхание сперлось в горле, а сердце стучало глухо и часто, точно запутавшаяся в сетях птица.

— И ты изменился, Йозеф, — отозвался старик, и в словах его теперь звучала усталая, почти отрешённая тишина. — Я тебя тоже не узнаю. Раньше ты был храбрее, а сейчас… когда рядом нет эсесовцев, ты не такой храбрый.

Сделав шаг, старик сорвал с Менгеле парик, дёрнул за усы. Во второй руке была зажата рукоятка бормашины.

Его бормашины? Той самой, любимой и родной, которую пришлось бросить в Освенциме?

— Всё то же ничтожество, что и раньше, — процедил старик, поймав взгляд Менгеле. — А ведь ты всё помнишь. Вижу, помнишь…

Он стоял так близко, что Дрозд чувствовал слабое движение воздуха при каждом его вздохе.

— Не узнал меня? Это всё от того костра, где жгли пленных Освенцима. Горели они по твоему распоряжению. А мне удалось прикинуться мёртвым и… — старик внезапно, порывистым движением расстегнул ворот и рванул на себе ветхую рубаху. На его груди, страшные и неровные, темнели багровые рубцы, будто слепок с оплавленной земли. — От того огня я почти лишился кожи. Почти утратил дар речи. Глаза сберёг чудом. Многого я лишился. Но не будем больше говорить о моих бедах. Я искал тебя, Йозеф Менгеле. И вот нашёл.

От старика пахло сыростью болота и тухлой рыбой — тяжёлым, болезненным запахом, будто все нутро его и впрямь истлело заживо.

— Боюсь, вы заблуждаетесь, — продолжал стоять на своём Менгеле. — Я не тот, о ком вы говорите!

— А можно его связать да в канаву… А потом бензином… — проговорил второй, и голос его дрогнул от сдерживаемой ярости. — Пускай на себе испытает, каково это — гореть заживо, как те, кого он приговаривал.

— Огонь… — старик задумчиво кивнул, и взгляд его утонул где-то в прошлом. — Огонь бы подошел. Но я… я не вынесу этого зрелища. Не вынесу запаха гари и этого пожирающего пламени. Воспоминания, Никитич… Нет, только не огонь. Я должен видеть, как он умрет. Должен видеть его глаза.

И в этот миг Йозеф Менгеле понял: ему пришёл конец. И придётся биться! До последнего вздоха. Пусть даже пуля вонзится в тело — сдаваться он не собирается!

Резким, отчаянным движением он рванулся с места, оттолкнув от себя старика, и едва увернулся от мощного замаха Никитича.

— Да он сейчас уйдет! Убить его⁈ — пронзительно, не своим голосом, закричала Светла, выскакивая из угла и судорожно размахивая пистолетом.

— Не убивать! Только оглуши! — прозвучала команда.

Рукоятка оружия обрушилась на лысеющий череп Дрозда, но удар вышел слабым, неуверенным — лишь сорвала кожу на виске, оставив тонкую багровую полосу.

Дрозд инстинктивно потянулся к пистолету, но Светла всем своим весом навалилась на него, и они, сцепившись, с грохотом повалились на пол.

— Держи его! — сдавленно скомандовал старик. — Никитич, держи!

Голова Менгеле запрокинулась, и в перевернутом, плывущем мире он увидел, как старик медленно, неумолимо приближается к нему. А вместе с ним надвигался и тот самый, леденящий душу звук — сухое, назойливое стрекотание бормашины.

Чья-то стальная рука сдавила ему горло, наполняя уши нарастающим, всепоглощающим жужжанием. Кровь ударила в голову, лицо распухло, стало тяжелым и чужим. И в следующее мгновение в ушах что-то лопнуло — тонкая, ломкая перепонка, — освобождая его от оглушительного барабанного боя. Барабанного боя, который, как он смутно понял, выбивали о пол его собственные, бьющиеся в конвульсиях ноги.

Сквозь багровую пелену, что медленно застилала его зрение, он различал склоненное над собой лицо старика — изможденное, испещренное морщинами, подобными трещинам на высохшей земле. И в глубине два уголька, два тлеющих огонька недоброй, старой ненависти.