18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Хромов – Дверей Нет (страница 7)

18

Андрей Торский. Он просто стоял там, неподвижная точка, в которую ввинчивалось все окружающее пространство. Один-единственный взгляд на него сработал как выключатель. Ее фигура утратила малейшую расслабленность, вытянулась, будто невидимая рука потянула ее вверх за волосы. Она снова повернулась к Кириллу. Прерывистый пульс в висках стих, вернувшись в размеренный, почти неживой ритм. Черты ее лица застыли, выстроились в единственно правильный, непроницаемый рисунок. Все теплое, податливое, человеческое втянулось внутрь, оставив на поверхности безупречную, отполированную гладь. В ее глазах погасли последние отсветы, уступив место ровной, бездонной тьме.

Илона чуть откинула голову и издала короткий, низкий, точно выверенный смешок. Каждая его нота несла на себе след долгой работы, превратившей звук в отточенное приспособление для управления беседой.

– Художник, вы всегда так врываетесь в чужое пространство? – она смерила его взглядом, который ощупал его пиджак, отметил каждую складку и тут же вычеркнул его из поля зрения, как помарку на полях. – Или это такая причудливая прелюдия? Если так, то способ весьма настойчивый. Вы почти завладели моим любопытством.

По нервам его текла медленная, темная волна. Весь этот зал, эти пьющие, смеющиеся люди, эта фоновая музыка – все это превратилось в картонную декорацию, обрамляющую единственную реальность. Ее отточенные, пустые слова прозвучали для него кощунством. Он только что прикоснулся к гниющей сердцевине ее личной беды, а она пыталась заштопать эту прореху блестящими нитками светской болтовни. Это пробудило в нем не робость, а глухую, тяжелую ярость. Почти молитвенную в своей упрямой простоте.

Он смотрел на безупречный изгиб ее брови, на то, как свет умирал, не отражаясь, на ее коже. И нанес второй удар, гораздо более тихий, но оттого более увесистый. Его голос потерял всякий тембр, сделался плоским и безразличным, как у человека, зачитывающего вслух надпись на могильном камне.

– Я хотел вас нарисовать. Но теперь сомневаюсь, что там осталось, с чего писать, – он выдержал паузу, и его взгляд стал тяжелым, как взгляд реставратора на безнадежно утраченный фрагмент фрески. – Такое чувство, что здесь когда-то кто-то был. Кто-то живой. Но его… вытравили. Очень тщательно. Так, что остался лишь тонкий силуэт из пепла.

Улыбка с ее лица не сползла – ее словно разобрали на части, и лицо ее стало набором отдельных, не связанных между собой черт. Маслянистый отблеск иронии в ее глазах сменился полным, матовым отсутствием.

Первая его фраза была ударом. Но эта… эта была перечислением всех этапов того темного ремесла, что ее выковало. Он с пугающей точностью описал весь процесс вычитания.

Ее самообладание не рухнуло, оно просто сделалось прозрачным, как дымчатое стекло, сквозь которое проступили контуры пустых, вычищенных комнат. И сквозь это стекло он увидел не кровоточащую рану, а нечто гораздо более жуткое. Идеально гладкое, стерильное место с ровными краями, оставшееся там, где раньше был человек. В ее взгляде не отразилось и тени страха. Там проступило тихое, жуткое согласие. Так смотрят не на мучителя, а на того, кто вдруг заговорил на тайном, внутреннем языке твоего персонального ада.

Что-то сместилось. Натянутая между ними невидимая нить ослабла и провисла, и прежнее напряжение сменилось новой, тяжелой немотой. И оба они, стоя посреди бормочущего зала, поняли, что правила их игры только что переписали без их ведома.

11 Трещина в Броне

Его слова просочились сквозь все заслоны, которые она годами возводила вокруг того, что когда-то называла собой. Этот человек не торговался. Не прощупывал ее, не обхаживал. Он смотрел сквозь нее и говорил о том, что увидел, с бесстрастием часовщика, констатирующего, что механизм безнадежно испорчен.

Привычные рефлексы сработали с опозданием, вяло, как у отравленного животного. Он – чужой. Он – сбой в системе. Мысли, обычно острые и послушные, стали тяжелыми, неповоротливыми, будто плывя в мазуте. Взгляд метнулся к массивному плечу охранника у входа, но ноги словно вросли в толстый ворс ковра. Затем в памяти вспыхнуло лицо Глеба – самодовольное, гладкое, как надгробие, – наложилось на лицо этого художника и тут же рассыпалось в пыль. Провокация? Чей-то сложный ход? Но во взгляде напротив не мерцало холодного азарта игрока. Там была лишь тихая, жуткая уверенность человека, смотрящего на очевидное. Уверенность, которая не убеждала, а просто существовала, как стена.

А затем рациональные оценки иссякли, и ее захлестнуло.

Она смотрела в его воспаленные, лихорадочно-серьезные глаза, и сам зал потек. Бормотание сотен голосов отдалилось, превратилось в гудение пустой раковины, прижатой к уху. Огни люстр сделались тусклыми и жидкими, поплыли по стенам желтыми, маслянистыми разводами. Какая-то внутренняя подпорка, державшая груз ее прошлого, треснула и осыпалась трухой, и ее утянуло назад, в темноту, со скрежетом рвущейся пленки.

Роскошный пентхаус исчез. На секунду перед внутренним взором проступила другая картина: голая лампочка под грязным потолком, кислый запах дешевых сигарет и горечь остывшего кофе в треснувшей чашке. Обшарпанный стол. И на нем – раскрытая тетрадь в синюю клетку, исписанная неровным, торопливым почерком. Она увидела собственную руку, выводящую слова, которые казались тогда жизненно важными. Слова о том, что единственный способ навсегда проиграть – это отречься от того негромкого знания о себе, которое дается лишь однажды.

Что-то сухое и горькое коснулось ее языка. Привкус жженой бумаги.

Тот день. Ржавая бочка, изъеденная оспой коррозии. Она бросает в нее тетрадь, завороженно смотрит, как пламя вгрызается в листы, как чернила сворачиваются и исчезают. Как огонь выедает из нее все слабое, лишнее, мешающее, очищая место для новой, безупречной, твердой жизни. Она помнила жар пламени на своем лице и чувство странного, чистого освобождения, будто ампутировала больную, ноющую конечность.

И вот теперь он, этот художник в помятом пиджаке, стоял перед ней, и из-за его плеча выглядывал тот самый, похороненный ею стыд. Он смотрел на нее глазами той самой девушки, чей прах она развеяла много лет назад у тех гаражей.

Он не видел ее прошлого. Он просто отражал. Как отражает стоячая, темная вода, в которой вместо твоего привычного лица проступает то, что ты прячешь глубже всего. И, к своему нарастающему ужасу, она увидела в его иррациональной одержимости отражение не его помешательства, а своего – тщательно выстроенного, узаконенного, ставшего нормой.

Ужас. Нечто медленное, ползучее, заполняющее все пустоты внутри. Ужас быть увиденной. Названной. Этот художник, пробормотав несколько фраз, сделал то, на что не был способен никто – ни враги, ни аналитики, ни даже Торский, который ее, по сути, вылепил. Он проигнорировал ее отполированную поверхность и ткнул пальцем прямо в ту маленькую, ссохшуюся вещь, которая осталась от нее настоящей.

Мышцы на ее шее и плечах окаменели. Улыбка, застывшая на губах, ощущалась теперь чужеродной, как погребальная маска. Она мельком увидела свое отражение в потемневшем стекле бокала в руке. На долю секунды ей показалось, что оттуда глядит другая – испуганная, растерянная, с лицом, еще не научившимся лгать.

Что-то внутри нее надломилось. Контроль – привычка дышать, привычка держать спину, привычка быть кем-то другим – вдруг ослаб, как перетянутый жгут. И она осталась одна. Голая. В центре гудящего зала, наедине с безумцем, который каким-то чудовищным чутьем узнал, что ее оригинал – это всего лишь горстка пепла на дне ржавой бочки.

12 Две Бездны

Он замолчал, и его слова осели внутри нее чем-то физическим, вроде проглоченной горсти песка. Она ждала привычной реакции: гнева, желания унизить, позвать на помощь. Ничего. Ее отточенные, послушные рефлексы не сработали. Она стояла в центре гудящего зала, и собственное тело стало для нее незнакомой, непослушной, тяжелой вещью.

Ее взгляд скользнул по залу, зацепился за бессмысленные детали: масляный блик на чьем-то бокале, неестественно красный, смеющийся женский рот, темная, пыльная складка портьеры. Все эти вещи утратили свою обыденность, сделались зловещими иероглифами в непонятном сообщении. А он, этот художник, просто стоял напротив и ждал. В его ожидании застыла глухая, тупая уверенность, которая высасывала из нее силы.

Взгляд нашел Кирилла. И сквозь его помятый пиджак и лихорадочно блестящие глаза проступило то, что он нес в себе. Проступила сырость и запах прелой земли. Проступил вкус бедности, который она так старалась забыть, – металлический, как привкус ржавчины от старой водопроводной воды. Проступила непристойная, почти неприличная честность, от которой ее давно и надежно избавили. Он не звал ее назад. Он и был этим «назад». Живое напоминание, что можно существовать без глянцевой поверхности, и такая жизнь сочится настоящей, незащищенной болью. Пойти за ним означало позволить этой боли затопить ее. Согласиться на медленное, мучительное гниение, в конце которого, возможно, мелькнет что-то еще. Или просто не будет ничего.

Она не повернула головы, но внутренний фокус сместился. Там, за пределами ее зрения, в самом центре праздника, стоял Андрей Торский. И одна мысль о нем заставила все мышцы собраться в знакомое, напряженное состояние. От него веяло идеально отлаженным отсутствием. Отсутствием сомнений, отсутствием случайности, отсутствием тепла. Его мир не обещал исцеления – он предлагал амнезию. Его прикосновения были не лаской, а точной настройкой. Его забота – техническим обслуживанием. Он разобрал ее на составные части, отшлифовал каждую, заменил то, что счел дефектным, и собрал заново. Безупречное изделие, движущееся по выверенным линиям среди декораций, которые он для нее построил.