18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Хромов – Дверей Нет (страница 5)

18

Кирилл не сразу позволил звуку добраться до себя. Тот впитывался медленно, как чернила в промокашку, оставляя грязный, расползающийся след в его оцепенении. Звук был чужеродным, его жизнерадостность – почти непристойной, как смех на похоронах. Но эта музыка обладала собственной, агрессивной волей. Она не просила разрешения. Она сверлила, ввинчивалась в слуховые каналы, заполняя черепную коробку своей дешевой, навязчивой мелодией, вытесняя его унижение, вытесняя его самого.

Он разлепил веки. Мир двигался прежней, отлаженной жизнью. Лица вокруг улыбались, кто-то даже качал головой в такт. Для них это был лишь забавный артефакт из прошлого. Ироничная цитата. Элемент продуманного китча.

Для Кирилла это была его заупокойная. Но сегодня она звучала не в уединении студии, не под его контролем. Его сокровенный ритуал, его инструмент для калибровки внутреннего ада, украли, вычистили до блеска и выставили на всеобщее обозрение, как диковинного уродца в цирке.

Звук был безупречным. Гладким. Этот звук – вещь без тени, без изъяна, без грязи. И от этой выхолощенности у него свело скулы, будто он лизнул замороженный металл. Он слушал, и его тело само, против его воли, начало внутренний отсчет. Пятьдесят одна. Пятьдесят две. Пятьдесят три.

Разум кричал ему, что ничего не произойдет. Этот трек, очищенный от времени, он слышал сотни раз. Он безопасен.

Но его плоть помнила другое.

Его унижение, бессилие и страх сгустились, стали тем топливом, что ждало искры. И на пятьдесят четвертой секунде, ровно в том временном кармане, где в его старой, измученной пленке зияла рана, его собственная плоть, его память, не выдержав этого идеального звукового давления, создала недостающее звено.

Поверх безупречного, выхолощенного потока звука, неслышимый никем, кроме него, прогрыз себе дорогу он.

Скрип-щелчок.

Грязный, уродливый, полный аналоговой боли фантомный звук, родившийся не в динамиках, а в самой сердцевине его памяти.

Это был не звук, а сдвиг тектонической плиты в его сознании. Ощущение реальности, державшее его в вертикальном положении, порвалось, как гнилая ткань. На мгновение свет в зале потерял мягкость и разлился больнично-синим, вытравливающим все полутона. Фигуры людей утратили движение, застыли, превратившись в восковые манекены с неестественными, приклеенными оскалами. Звон посуды и гул голосов растянулись, замедлились, превратившись в один низкий, утробный вой, как будто сама материя времени стала вязкой и тягучей.

Он зажмурился, но внутренний экран оказался страшнее.

Все звуки зала истлели. Вместо них проступил запах.

Густой, тяжелый, пьянящий. Запах нагретой сосновой смолы, прелых листьев и влажной, жирной земли. Золотистая взвесь мошкары застыла в столбах света, которые пронзали лесную полутень, как раскаленные спицы. Кирилл стоит на тропе, едва видной в траве. Ему двенадцать. Кожа липкая от пота, а на указательном пальце правой руки – янтарный наплыв смолы. Лето. Дача. Тот день.

Он не вспоминает. Он дышит этим воздухом.

Перед ним Миша. Восьмилетний. Щуплый, с вечно ободранными коленками и вихром выгоревших волос. В руках его – фетиш, причина войны, их маленький Троянский конь. Потертый, похожий на жука, пластмассовый робот-трансформер. Кирилл желает его. Не потому, что он ему нужен – он просто принадлежит Мише. И этого достаточно. Право сильного.

– Отдай, – произносит двенадцатилетний Кирилл. Голос, начавший ломаться, скрипит, добавляя словам взрослой, обдуманной жестокости.

– Не отдам, – пищит Миша, вжимая робота в грудь. – Ты своего уже угробил.

– Вот именно. Теперь мой черед.

– Это нечестно!

Ссора, одна из сотен, пустая и бессмысленная. Но в этот раз воздух вокруг них дрожит иначе, он плотный, наэлектризованный. В Кирилле пробудился не просто гнев. В нем шевельнулось что-то древнее и твердое, как минерал. Холодное право старшего, право того, кто больше, право того, кто может отнять.

Он делает шаг. Миша пятится.

– Сюда, я сказал!

– Нет!

Кирилл видит, как мелко дрожит нижняя губа брата, видит влажный блеск в его глазах. Эта чужая слабость наполняет его густой, горячей радостью. Он чувствует свою власть, свое право. Он хочет не просто обладать игрушкой. Он хочет раздавить.

И когда он уже открывает рот для последнего, сокрушительного слова, реальность за спиной Миши на миг идет рябью. Зеленая стена леса сменяется другим образом – из полумрака душного игрового зала ему подмигивает стеклянный глаз автомата «Фараон». Видение длится долю секунды, оставляя странное ощущение сквозняка.

Он моргает, сгоняя образ, и произносит их. Слова. Проклятие. Они вырываются из него со свистом, как пар из треснувшего котла.

– Да пропади ты! Исчезни, чтоб я тебя больше не видел!

Слова легли между ними в неподвижный, знойный воздух. Тяжелые. Неотменяемые.

Он ждет детского рева, ждет, что робот полетит ему под ноги. Ждет капитуляции.

Но Миша не плачет. Он поднимает на Кирилла глаза. И на его лице, еще мокром от невылившихся слез, появляется улыбка.

Жуткая, неестественная. В ней нет обиды. В ней есть что-то взрослое, лукавое, понимающее. Словно он услышал не проклятие, а долгожданное разрешение. Словно Кирилл не проклинал, а освобождал. Улыбка сообщника.

Это длится всего лишь удар сердца. А затем лицо Миши снова смялось в гримасе детского горя. Он всхлипнул, развернулся и, не оглядываясь, бросился бежать вглубь леса. Его худая спина в выгоревшей майке мелькала между деревьями. А с плеча свисал кассетный плеер, из которого неслась дурацкая, веселая песенка. Ace of Base.

Кирилл остался один.

И на его лице расцвело чистое, ничем не замутненное торжество. Он победил. Он прав. Он всемогущ.

Музыка, доносившаяся из лесной чащи, стихала, превращаясь в удаляющуюся нить, связывающую его с миром. Эта нить была звуковым сопровождением его триумфа.

И тут, в точке зенита его могущества, нить оборвалась.

Музыка не стихла. Она захлебнулась. Резкий, грязный, механический кашель.

Скрип-щелчок.

Звук рваной пленки. Звук сломанного мира.

Звук поставленной точки.

Торжество на лице двенадцатилетнего Кирилла свернулось, пожухло, обратилось в пепел. На смену ему пришел абсолютный, животный ужас. Он смотрел в ту сторону, где пропал брат. Оттуда на него смотрело молчание.

И в этом молчании его детский ум, жаждущий порядка, произвел простое, убийственное сложение.

Он пожелал. Вселенная ответила. Она исполнила. Он – причина.

Он стоял один, посреди жаркого летнего дня, и его бил озноб. Холод вины, еще больший холод ужаса перед собственной, вдруг проявившейся силой, прошел сквозь него.

Внутри него что-то сдвинулось, встало на новое, неправильное место и застыло там навсегда.

Он открыл глаза. Пентхаус вернулся на место, но он был уже декорацией к его личной, только что родившейся катастрофе. Враждебной. Насмешливой. Каждый блеск, каждый звук теперь казался частью одного большого, издевательского представления. Мир знал. И мир потешался.

Он стоял, прикованный к колонне, неподвижный снаружи, а внутри бушевал беззвучный пожар. И в этом огне, в этом гудящем хаосе, его сознание, пытаясь спастись от полного распада, начало отчаянно искать опору. Оправдание. Другую, более свежую рану, которой можно было бы прикрыть эту, зияющую.

Он начал озирать зал, но теперь его зрачки искали не выход.

Они искали другой алтарь.

9 Видение Антидота

Лес обратился в труху. Солнце – в потухший уголь. Осталась только внутренняя, проникающая до самой сердцевины промозглость; его остов ощущался тяжелым и пористым, как старое, напитавшееся водой дерево. Кирилл стоял, впечатавшись спиной в камень колонны, который вытягивал из него последнее тепло, и чувствовал, как его затягивает. Пропорции зала поплыли; стены и потолок провисли, пошли волнами, как намокший картон. Смех, музыка, лязг посуды свернулись в один монотонный, низкий рокот, как тот, что доносится из-за запертых дверей скотобойни перед рассветом. Он ощущал эту дрожь в челюсти, в коленных чашечках; сам камень под его ногами отзывался глухим сотрясением, как кожа гигантского, живого барабана, по которому бьют из-под земли.

Воздух между ним и миром стал мутным, как старое, грязное стекло. Человеческие фигуры за этой преградой лишились объема, выцвели, превратившись в небрежные телесные мазки, оставленные на холсте гниющей ночи. Блеск хрусталя и серебра вытянулся в жирные, дрожащие полосы света, в шрамы на теле реальности. Тяжелый оползень чужой жизни погребал его под собой, лишая слуха и зрения.

В легких не осталось места для вдоха; внутри гортани будто рос твердый, холодный нарост, перекрывая путь. Он проваливался в себя, во внутреннюю темень, где не было ни верха, ни низа, лишь абсолютная потеря направления. Он больше не чувствовал, где кончается его кожа и начинается вибрирующий, враждебный зал. Еще немного, и от него ничего не останется, кроме дрожащей пустоты на фоне общего рокота.

И тогда его сознание, в последнем, животном порыве не исчезнуть, как слепой корень в темноте пробивается к влаге, начало шарить. Искать хоть что-то, за что можно было зацепиться. Твердое. Реальное. Что-то, что еще не растаяло в этом общем мареве.

Его взгляд метался по залу, беспорядочный и пустой, скользя по призрачным фигурам. Мазок. Пятно. Световая рана. Черный провал. Ничего. Все было частью одного большого, тошнотворного, колышущегося студня. Он истает здесь, в этом запаянном стеклянном ящике, полном чужих существ.