Алексей Грачев – Выявить и задержать... (страница 8)
— Оса? Эй, Ефрем...
Не отозвался Оса, хотя глаза были открыты. Третий год Васька, как бельмо на глазу. А обещал всего два месяца отсидеться в лесу тогда же, в девятнадцатом году. Всего два месяца...
Оса вспомнил, как встретился Васька на лесной вырубке.
— У родителя отобрали картошку, а ты в красные записался, Ефрем?
Какие там красные, если Ефрем уже десятые сутки как не шел на призыв волвоенкомата, отсиживался дома. Обрадовался Васька, перекинул винтарь через плечо, распахнул длинную шинель, а там на ремне фляга помятая, а во фляге самогон. Пили возле муравейника, заедали сухарями и толковали мирно, полюбовно. Кричал ему Васька, облизывая яркие красные губы:
— Два месяца от силы просидеть придется в лесу, Ефрем. А там старая власть. С юга идет она, а еще из Сибири. И Питер, говорят, не сегодня-завтра будет чистым от красноты... Так что собирайся в лес.
Раздумывал еще, как возвращался домой с хворостом. Едва зашел в избу, как в другом конце улицы увидел двоих с винтовками — гимнастерки, обмотки на ногах, картузы с поблескивающими звездами. Догадался, что из волвоенкомата за ним. Под арест, значит, возьмут. А там кто знает, что ему припишут. Собрал наскоро кой-какое барахло, — военные в двери, а он через окно в хлеве и на огороды, да в леса, к Ваське. Здесь, на Воробьиной мельнице, как звали ее местные жители, скопился не один десяток дезертиров. Они слонялись по кустам, загорали на солнце, скинув свои рубахи и пиджаки, варили на кострах похлебку в солдатских котелках. Были и такие, что резались в «очко», пели разгульные песни, наглотавшись самогону. И тогда Воробьиная мельница казалась Ефрему обетным праздником средь леса, затянувшимся только надолго. Иногда ему представлялось еще, что эти парни из богатых семей, не желающие воевать за власть Советов, ждут поезда. Вот он сейчас, лязгая по невидимым рельсам, вылетит из сосновой чащи, багровым своим фонарем осветит опухшие от безделья рожи, ошпарит их тугими клубами пара. Как один тогда дезертиры кинутся к ступенькам вагонов с гомоном, руганью, мордобоем. И останутся на Воробьиной мельнице шалаши, зола от костров, кучи сора и отходов, ямы, обложенные ветками, в которых спали, как поросюки в хлеву, кучей.
Вечером под Петров день прибежал в лес мальчишка, чья-то родня. Самого мальчишку Ефрем не видел, а только сквозь сон услышал голоса и крики:
— Красный отряд в Игумнове. Хлеб для бедноты шарит по сусекам у зажиточных...
Просунулась в шалаш лохматая голова Васьки Срубова:
— А отцов наших заложниками посадили в лабаз...
Оказалось потом — посадил красный отряд в лабаз отца Васьки Срубова за то, что ходил он по селу и орал: «Не везите хлеб, и я не повезу. Так скорее Советская власть слетит. Нам эта власть, что плешивому гребень». Да Кроваткина-лошадника тоже за агитацию и сокрытие картофеля, да двух владельцев терочных заводов за отказ сдать хлеб. А отец Ефрема как сидел в Красилове, так и остался сидеть. Никто его пальцем не тронул. Но Ефрем не знал того, а в ушах стукали слова Васьки: «Отцов наших заложниками посадили в лабаз». Выскочил из шалаша и за наган. Первым шел во главе дезертиров в Игумново, первым стрелял по часовым и бил пленных. А после пили вино в доме Васьки Срубова. На почетном месте за хозяина сидел Ефрем. Главным среди дезертиров выбрал его Васька, потому что Ефрем — унтер-офицер. Кричал, обнимая, всасываясь в щеку Ефрема губами:
— Мы еще и до Москвы доберемся. И будешь ты, Ефрем Жильцов, каким-нибудь министром в новом правительстве, вроде Родзянки или Керенского, тыщу терочных заводов отдадут в твою власть. Именитым человеком станешь.
И кружилась голова Ефрема. Тыща терочных!.. А они с отцом паровичок один хотели купить. Эх ты... В фаэтоне со стеклянными дверями у стен своего собственного завода по выработке патоки и других сладостей. Поглаживая цепочку золотых часов (эх, как часто с завистью наблюдал все это Ефрем Жильцов в Андронове), идет в обход хозяйства. Паровичок, глотающий чурки, как иная девка семечки на вечорке. Фу-фу-фу — поплевывает горький дымок труба паровичка. Грохочет лоток мойки от падающей картошки. Женщины и подростки со всей округи деревянными лопатами и рогачами сваливают ее в поток воды. Омытые картошины наперегонки несутся в деревянную пасть, а оттуда суются под железные зубы вальцов. С писком, визгом, с чавканьем трется крахмал. Вот он в чанах — колышется, подымается красно-розово-белая пена — как тесто в огромной деже. А Михаил Антонович... Нет, там он уже будет покрикивать, Ефрем Яковлевич Жильцов, заложив за спину руки, хмуря брови недовольно:
— Повеселей нагибайтесь, бабы. Не в церкви, не богу молитесь. Это богу, как голому, не надо бояться раззора... Повеселей, пошел-пошел...
Так веселеет рабочий люд у него, у Ефрема Жильцова, что и передохнуть, и пот вытереть рукавом некогда. Зато, как и у Михаила Антоныча, вырастут вскоре каменные домины, сушилки, терочные... Эх, ты...
Кружилась голова. А Васька орал, потрясая над головой наганом:
— И пусть Ефрем будет у нас Оса. Пусть, как жалом, жалит большевиков попереди всех.
Под «ура» звенели кружки и стаканы...
Молчалив и угрюм стал «именитый человек». Не тыща терочных, а темный лес. Не кресло министра, а нары в землянке или скамья в сторожке, а то и просто яма под густым кустом. Уши всегда чутки, рука всегда с наганом. И сколько раз он ждал «освободителей», веря словам Васьки Срубова. Сначала Колчака, потом Деникина, даже Врангеля с японцами. Теперь вот матросы восстали.
Оса вдруг ясно представил, как подымаются в небо жерла дальнобойных орудий кораблей. Гудя, мчатся снаряды сюда, в игумновские леса. Валятся с хрустом сосны и березы, разбегаются в панике красные отряды...
И опять — (ох, наваждение!) — фаэтон... паровичок... лотки, гремящие от падающей дождем картошки... Красно-розово-белая пена крахмала, выпирающая из чанов...
И, разгоряченный такой картиной, быстро сбросил ноги на пол. Тотчас же сел Васька.
— Куда это ты, Ефрем?
— Рана ноет, — хмуро ответил. — Спасу нет... К доктору надо. Вот ободняет, и тронусь в дорогу.
Зашелся в кашле у печи дядька Аким, звякнул крышкой чайника. Загремел обрез Симки по кирпичам, и сам он спустился по лесенке на пол.
— Я тоже пойду в город.
— Ну-ну, — буркнул Оса. — Только для того, чтоб цапнули нас обоих.
— Пусть идет, — как приказал Срубов. — Для повады. Да и вдвоем надежнее.
Оса помолчал, а в душе загорелась злоба.
Ненавидит Оса Ваську. За то, что главный Васька, а прикрывается Ефремом, его именем. На него всё, на Осу: и жутко разинутые рты повешенных, и кровь расстрелянных, и желтый дым горящих соломенных крыш... Всё на него. Два течения в банде. Одно — Васька да Симка, другое — он да Павел Розов, сын священника и бывший «народный учитель». Вот теперь еще Мышков. Был вроде с Симкой да Васькой, а теперь льнет к Ефрему... Ненавидит Оса Срубова, а Срубов ненавидит его. За то, что Ефрем против жестокого обращения с крестьянами. Потому что ждет: вот придет время — и этот простой мужик, круша сельсоветы и кооперативы, армией сам явится к ним в леса... А Срубов только орет да наганом помахивает. Раз выполняет законы да приказы Советской власти — значит, бей простого мужика, значит, вешай его, жги его дом.
Глаза выкатит по-бешеному, того и гляди бросится с наганом, с ножом ли. И сейчас смотрит не мигая, даже шею вытянул. И нехотя сдался Оса:
— Нарвемся коль на патруль, оба сложим головы за один раз.
И еще добавил:
— В субботу или в воскресенье, около полудня, в сушилке в Андронове, что за усадьбой Мышкова, должен быть Филипп Овинов. Патроны привезет и пироксилин... Если достанет. Кому-то идти...
Все молчали. Первым хрипло отозвался Срубов:
— Мышкову надо. И домой к жене наведается.
Пофыркал носом и умолк, потому что холодны и злобны были глаза Мышкова — не до шуток было ему.
Оса покачал головой:
— Филипп не знает, что Мышков с нами. Да и нельзя Мышкову к своему дому: мало ли увидят — узнают сразу.
— Засада там может быть, — вставил Розов, — после Симки-то.
И опять все замолчали. Оса усмехнулся, подумал: «Трясутся за свои жизни».
— Ладно, я сам пойду, — проговорил. — Раз моя голова самая кочанная.
3
На звонок вышел сам Фавст Евгеньевич: в пижаме, светлых штанах, похожих на панталоны. Седой хохолок крутился волчком на желтом лбу в порывах утреннего ветерка, влетающего в крыльцо.
— Здравствуй, Фавст Евгеньевич! Аль не признал?
Доктор подвинул пенсне поглубже на переносицу облупленного синего носа и молча потянул дверь на себя.
Оса сунул ногу под войлок, спросил все так же весело:
— Или худо глаза у тебя стали глядеть, доктор?
Доктор затравленно оглянулся в узкий сумрачный коридор, проговорил унылым голосом:
— Народный комиссар Семашко на днях велел закрыть все частные лечебницы. Никаких приемов чтобы. Так что сожалею, весьма.
Оса отодвинул дверь, пошел грудью на доктора, говоря при этом уже с озлоблением:
— И с глазами плохо у тебя, Фавст Евгеньевич, а с мозгами и того хуже. Или забыл, как я в девятнадцатом году от моих лесных ребятишек охранил. Не я — от тебя бы сейчас только пыль.
Доктор вроде бы только тут вспомнил, тощее лицо его расплылось в трусливой улыбке:
— Ах, господин Ефрем... Вот отчество забыл, простите.