Алексей Грачев – Выявить и задержать... (страница 22)
Костя лежал под дерюжкой, еще теплой от горячих кирпичей печи, и улыбался. Он думал об этих людях, которые встретились ему на пути. Один мечтает засеять всю землю, другой — построить избу. А он, Костя Пахомов, о чем мечтает, известно ли ему? Известно, — ответил сам себе. Перво-наперво — чтобы раз и навсегда кончились все банды и вообще весь этот грязный уголовный мир. Тогда бы он пошел в ткачи или же на тормозной завод. По утрам в толпе рабочих спешил бы к станку, не думая ни о «ширмачах», ни о «скокарях», ни о «наводчиках» или «наводчицах». А то в Фандеково уехал бы, к запашке своей, к своим желтым снопам, составленным в суслоны. И потекла бы спокойная и размеренная жизнь, без суеты и хлопот.
— Ай спишь, Костя? — послышался шепот.
— Пока нет еще, — отозвался негромко и не переставая улыбаться. — А что, дядя Иван?
— Беспокоюсь я только, — зашептал старик, вытягивая голову с голбца. — Вот вернется Николай, пойдет пешком со станции в Игумново. А тут встречь банда. Знают его и Розов, и Срубов, и Кроваткин. Знают, что с революции он в красных командирах. На побывку как-то приезжал в шлеме рогатом со звездой, в командирской шинели, с наганом на боку в кобуре со шнурком. Ну-ка столкнутся если в лесу?
Что он мог ответить ему на это? Откинул дерюжку, сел на тюфячке, вглядываясь в темноту, в очертания фигуры старика, озаряемой вспышками «козьей ножки». Сказал твердо и уверенно:
— Не беспокойтесь, дядя Иван. Пока едет Николай, Советская власть примет меры к выявлению и задержанию бандитов. Так что спите и не думайте зря о плохом.
2
Порой ветер приносил откуда-то запах гари, мерещились костры в лесу. Изредка гулко отдавался в окрестностях звук выстрела. То ли охотничье ружье, то ли винтовка в руках бородатого угрюмого бандита. Резкий крик на улице, плач из-за стен дома заставляли думать, что в селе появились чужие люди, — они, эти люди, принесли с собой страх, от которого и резкий крик, и этот придушенный плач.
Он успокаивал себя, но ощущение какой-то тревоги, нависшей над селом, не покидало. Бил молотом по раскаленному, неистово-синего цвета металлу, а все ждал: вот-вот этот бородатый и угрюмый с винтовкой в руке по-хозяйски шагнет через порог в кузню, где весело горит пламя в горне, где наперегонки покрикивают молоток и кувалда кузнецов, точно альт и бас какого-то оркестра. Шагнет, гаркнет на непонятном лесном языке и вскинет винтовку на сотрудника губрозыска, спрятавшегося под гримом сельского пролетария-молотобойца.
Но в кузню входили окрестные мужики, бабы. Они несли в охапке серпы и косы, топоры, вволакивали искореженные плуги, тянули котлы для пайки и клепки, звенели боронами. Потом садились на почерневший, обшарканный подошвами порожек, заводили долгие и мирные разговоры. Сквозь вонь домашнего самосада, хруст семечек, сквозь матерщину, плевки и сморкания:
— Скороспелку посажу нонче. Меру братейник отсыпал вчера.
— Паровой терочный завод товарищество у нас задумало, да что-то у них скудно дело идет... только-только еще поставили кирпичный завод. Топливо не заготовили вовремя. А теперь разлив, куда сунешься.
— На топливный трехнедельник норовят, а у меня — чай, всем известно насчет больного брюха.
— Нонче подъем воды мал будет. Не ахти снегу намело... Мост останется, и мне заботы нет для починки.
На подводе приехал то ли парень, то ли взрослый мужик, — из-за щетины не разберешь толком. К наковальне приволок борону без трех зубьев и, присев тоже на порог, стал пояснять:
— Наш толстосум Никодим Гусев придумал в своей риге тайный паточный завод. А меня в батраки нанял.
— Это при рабоче-крестьянской-то власти? — тенорком оборвал его Иван Иваныч. — И ты пошел гнуть хребет?
— Что поделаешь, Мурик, — вздохнул тот. — Думал, деньжишек даст на одежонку... А он выгнал вскоре же. Это потому, что я ему купоросом нечаянно брызнул на поддевку. Денег ни копейки не дал, а только рваный хомут да вот эту борону... Думаю, пусть подклепает Мурик, а я продам соседу. Уже набивался в покупатели.
Костя ввязался в беседу. Похлопал по плечу заказчика, шутя сказал:
— Сделаем мы зубья, а тебя ограбит банда на обратном пути. Вот и плакали деньги.
Лицо собеседника осталось бесстрастным — цыкнул равнодушно к стоптанным подошвам сапог:
— Наши Ломовики банда прошла. Три дня назад были. У псаломщика выпивали, песни даже пели.
— Куда ушли?
Мужик или же парень скосил голову и вот теперь вроде как нахохлился. Сердито буркнул:
— Ты бы клепал лучше зубья, парень. А то куда? Или я что же тебе, поводырь той банды? Или в подручных Ефрема Осы?
И молодуха из Красилова, с родины Ефрема Осы, ничего не знала о своем «знаменитом» однодеревенце. Избы напротив, это верно. Плясала кадриль, бывало, с Ефремом до своего замужества, вечерами толпой из Игумнова шли назад с гулянок, и Ефрем шел, как все. А вот теперь — бандит. День назад был в деревне, по разговорам. В черной шубе.
Забрала отточенные серпы, связала их вожжанкой и покатила вниз под гору, дрыгая с подводы ногами в валеных сапогах.
Костя долго смотрел ей вслед с каким-то досадным чувством. Живут в одной деревне, сталкиваются лоб ко лбу с бандитом в черной шубе и не сообщают властям.
У ног бежали ручьи, густые от грязи, как заваренный овсяный кисель. Поодаль выстроились в ряд березы, болезненно тихие, недвижимые, точно боясь треском своих сохлых сучьев испугать величаво и ярко идущую по земле весну. Полошились грачи, принюхиваясь к угольному угару, который источала по полям труба кузни. А у него настроение было сумрачное. Неужто он зря нанялся в молотобойцы? Неужели никаких сведений не выудит у этих мужиков и баб на громыхающих подводах?
А ведь его прислала губернская милиция как опытного агента. Даже сотрудникам уездного розыска не доверила такое дело. Только опыт, видно, у Пахомова остался в городе.
Еще остались в городе служебные собаки, которые взяли бы след, остались отпечатки пальцев в дактилоскопическом отделе, свои люди в «шалманах» и на толкучем рынке, рецидивисты, с которыми можно было всегда встретиться на предмет допроса, с такими, скажем, как Сашка Семинарист или Таракан... Опыт у него остался в городе, а здесь все надо было начинать сначала.
— Завтра я, Иван Иванович, пойду по селу, — принял он, наконец, решение, — надо, чтобы все знали о ремонте инвентаря.
Старик отпустил ручку горна, меха пошипели ядовито, как засмеялись.
— И так знают.
— Надо с каждым поговорить, — упрямо сказал Костя. — Наказывали в уезде...
— Ну, раз наказывали...
Но старик так и остался в недоумении.
3
Сначала он обходит избы бедняков на окраине. Здесь его встречают радушно, как почетного гостя. Его сажают в красный угол, перед ним ставят на стол крынку молока или стакан чаю, плошку с горячей картошкой или вареные яйца. Но он отказывается. Ему некогда колупать яйца и обжигаться картошкой. Надо побыстрее оповестить всех жителей в селе, что кузница ремонтирует плуги и бороны, серпы и косы, веялки и топоры. Пожалуйста, пока не поздно. И уходит, провожаемый до порога.
А теперь он стучит в широкую дубовую дверь дома-крепости возле пруда. Не сразу возникают шаги. Скрипит засов, и в щели лицо пожилой женщины в темном платке, сдвинутом на брови, густые по-мужски. Одета она в длинное пальто и вся схожа с монашенкой.
— Из кузницы я, — говорит Костя, оглядывая зорко за спиной женщины длинный полутемный коридор, кадки в ряд, хомуты навалом. — Чинить, тетя, надо и вам плуги или там бороны.
Она переваливается с боку на бок — словно обжигают толстые добротные доски пола пятки ее ног, обутых в катанки серого цвета. И молчит — может, даже не слышит толком.
— Чинить, я говорю! — кричит Костя. Она хмурит брови, разлепляет тонкие губы:
— Не глухая я, что орешь, — буркает. — А чинить, откуда я знаю, что чинить...
— Мужа позови тогда...
— Мужа позвать?
Она вдруг смотрит на его сапоги, которые буры от воды и снега, в желтой с песком грязи села.
— Нет у меня в доме мужа, — говорит со вздохом, — в отъезде муж...
Дверь уползает со щенячьим визгом. Он ступает с крыльца в грязь. Он знает: в каком-то окне ее глаза — ему в спину. Вот сестра Василия Срубова — та повеселее. Они встречаются возле их дома. Дом этот какой-то без формы, со многими пристройками. Точно огромным кулаком великан стукнул по красной крыше, и дом сплюснулся, сдавился, распузырился во все стороны. Большую часть здания с высокими окнами занимают теперь почта и сельсовет, а во флигеле живет семья Срубовых: мать и три сестры. Это одна из них — высокая, плотная, с крепкими ногами, обутыми в лакированные цыганские ботинки с пуговками. На ней шаль до пят. Губы выпуклые, сочные. Такие же, по приметам, и у Васьки Срубова. На плече девушки коромысло, на коромысле пузатые ведра с водой из колодца, что возвышается в глубине двора. Вода плещет на землю к носкам Костиных сапог, пошлепывает ласково.
— Пахать-то кому? — и сочные губы вздрагивают. — Отца нет, брата нет.
— Где брат-то?.. В армии, что ли?
Она поворачивается спиной и несет воду в крыльцо. Оттуда, из тьмы, из-под пучков темных волос — глаза, и в них то же отчуждение, какое видел он в глазах жены Кроваткина.
И так же отчужденно смотрят на него заводчики. Они не приглашают его в дом, они не угощают картошкой или яйцами. Он топчется в дверях, мнет шапку, как побирушка, как нищий. А заводчики оглядывают его с ног до головы, они усмехаются, они кривят рты, как попили только что горечи. Он понимает, отчего: он пришел от Мурика; от бедного кузнеца, у которого изба вот-вот завалится на бок, которого замучила нужда.