18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Грачев – Дело с довоенных времен (страница 8)

18

Но он вот сестру искал, одна потому что она осталась на свете из родни. Отец и мать давно на кладбище, один брат, старший, был расстрелян в восемнадцатом году, неизвестно и за что. Был он простым приказчиком, попал, наверное, под горячую руку. Второй — средний — погиб где-то в Средней Азии. Вот он еще скитается...

Он лежал на кровати, пуская вонючий махорочный дым, и слушал, о чем говорят там на кухне три его соседки — все одинокие пожилые женщины. Эти женщины боялись его перекошенных скул, косой челки блатного из «фартового кишлака», его хриплого голоса, заросших щетиной щек, татуировки на руках — пестрой и причудливой. Они здоровались с ним почтительно, хотя знакомы были с ним раньше, когда гостил. Он рявкал им в ответ хрипло и коротко, как ругал.

Но в первый же воскресный день с ним произошло преображение. Он побрился, попросил чаю у одной из соседок — Ефросинии Ивановны, и та разрешила налить заварки из своего чайника. Пил чай он с конфетами-подушечками, которые получил в дистанции пути по пайку. Ел хлеб с маргарином и смотрел в окно. Под окном была улица и редкие прохожие, грязные лужи, ямы. Плыл холодный туман, как дым пожара, и деревья вдоль улицы качались под неслышными порывами ветра.

Позавтракав, он принес из сарая охапку поленьев, бросил на пол возле печи в кухне. Чтобы растопить эти полусырые дрова, пришлось плеснуть керосину из бачка, оставленного сестрой в чулане. Дрова разгорались медленно, трещали нещадно и дымили, и дым этот от тугих толчков ветра в трубу выбрасывался злыми языками в лицо Буренкову. Он кашлял и матерился.

Соседки, точно по сговору, собрались в кухне возле него. Ефросиния Ивановна, утонув в ватнике, с чужого плеча видно, присела на табурет. Высокая, полная, с густыми седыми волосами, завязанными под платком в пучок, председатель домкомитета Калерия Петровна встала у порога, внимательно следя за огнем в печи. Третья, Анна Кирилловна, была полугорбата, и красные слезящиеся глаза ее смотрели пугливо. Казалось, прикрикни он — тотчас же посеменит назад в свою комнатку возле чуланок.

— Что, соседки? — спросил он их с угрюмой веселостью. — Как воевать собираетесь с немцами? Костылями?

Женщины не отозвались, только Анна Кирилловна покивала головой и развела руками, как удивляясь этим словам. Хмуро проговорила Калерия Петровна:

— За нас сыновья воюют.

— Ну и ладно, — удовлетворенно отозвался Буренков. — А кого из вас участковый приставил следить за мной? А? Следить да докладывать. Тебя, наверное, Калерия Петровна? — ткнул он пальцем в сторону председателя домового комитета. — Вроде бы всех проворней, да помоложе, да и начальница.

— Господи, — так и отшатнулась женщина. — Да дело ли ты говоришь, Роман Яковлевич! Как с пропиской пришел, тихарь тихарем показался.

— Обживаюсь. А обживусь — с любой из вас даже закрутить могу, поскольку холостой все еще да и по войне-то...

И не засмеялся от этих слов, а только фыркнул носом, оглядывая соседок пристально, щуря глаза. И опять Калерия Петровна прикрикнула:

— Ты, смотри, не заговаривайся. Чай, сам-то не мальчик уже...

— Не мальчик, — вороша клюкой дрова в печи, согласился Буренков. — Тридцать седьмой пошел... Ладно, — прибавил он миролюбиво. — Не злитесь, тетки. Пошутить нельзя. А то одни разговоры про пулеметы да про пушки. Повеселить вас хотел.

— По-другому бы веселил, — приветливо уже сказала Калерия Петровна. Подалась вперед Ефросиния Ивановна, спросила о том, как он добирался от войны в их город.

— Долго рассказывать, — ответил ей недовольно Буренков. — Лучше скажите мне, как на базар пройти. Где вещами-то торгуют. Чай, на «вшивой горке»?

— Там, — ответила охотно Анна Кирилловна. — Только что́ покупать? Время такое, денег не берут. Продукты спрашивают.

— Продукты, значит, — мрачно повторил.

Он еще немного поворошил дрова, бросил со звоном клюку на пол.

— Печку-то скроете ли?

— Скроем, не беспокойся, — ответила Ефросиния Ивановна.

Тогда он, ни слова больше не говоря, прошел в свою комнату, вытащил из-под матраца пачку денег — деньги были его собственные, выданные за работу на каналах, за работу кладовщиком.

Он переехал на другой берег и вскоре добрался до толкучки. Посреди широкого булыжного двора возвышались горы ковров с ароматом нафталина, блестел хрусталь люстр, ваз, кувшинов, звенели мельхиоровые, серебряные ложки, половники, стояли кузнецовские сервизы, на ладонях старух и стариков трепетали сказочными птицами кулоны и кольца, переливались на пальцах нити ожерелий, поблескивали драгоценные камни. Он не знал, как их называют, эти камни, но это была драгоценность, он был уверен в этом. Взяв один из рук перепуганной старухи в облезлой горжетке, он спросил ее:

— Это что такое?

— Изумруд, — ответила та, торопливо забрав назад камень. — Чистый изумруд. Я его получила в подарок, когда праздновали триста лет дома Романовых. В Костроме во время приезда государя... Мне вручили его за то, что я была в комиссии по встрече.

— И сколько тебе за этот изумруд? Какая цена?

Она вскинула на него мутные глаза:

— Мне не деньги... Килограмм десять мучки, сладостей да сольцы.

— Сольцы, — прервал он ее. — А денег что же?

— Деньги, — простонала она с детской улыбкой. — Кому они теперь нужны, милый ты мой?! Деньги нужны тем, кто получает по карточкам в магазине. А много ли я получу на иждивенческую. Да и что стоят деньги, если буханка хлеба — сто рублей, литр молока — тридцать, а за маленькую уточку двести просят... Что стоят твои деньги?

— Что стоят? — так и зарычал Буренков. — Откуда мне знать? Я же из эвакуации. Я как с луны свалился, можно сказать.

Он шел мимо резных буфетов, мимо баянов и гармоник, пианино, мимо мягких плюшевых соф, мимо меховых палантинов и горжеток, шуб, платьев, костюмов.

Все это люди торопились отдать за хлеб, за соль, за спички, за муку. Все это — нажитое за долгую жизнь — стало для них лишним. Потому что не сегодня-завтра город станет, может, таким же городом, как Киев или Смоленск, Харьков или Гжатск, — городом, по которому заскрежещут немецкие танки и застучат кованые сапоги чужих солдат.

Но здесь ничего не покупали — он видел это. Люди стояли неживыми истуканами. Они ждали какого-то окрика, команды, чтобы бросить все это и бежать куда-то по дорогам, на реку, в баржи и пароходы, чтобы плыть в туманы вниз по Волге, как уплыла уже его сестра.

— Ну и время, — ругался Буренков, размахивая руками. — Им деньги не нужны. Подавай мучки да сольцы...

Он поднялся в улицу города, которая вытянулась вдоль Волги и была, как надолбами против танков, заставлена каменными тумбами. Один раз он резко обернулся на стук каблуков, ему показалось, что его догоняют. Сзади шли красноармейцы, быстро и гуськом, точно торопились в окопы, точно вон там, в конце квартала, уже показались немцы в касках и с автоматами на ладонях рук. Какой-то человек в военной фуражке задел плечом и выругался. Глядя вслед этому военному, он остановился, зашел под арку ворот, здесь, пряча огонек в ладонях, закурил. Вынеслась из двора ломовая лошадь, и возница гаркнул:

— Нашел, где рот раззявить!

Ругань заставила прижаться к стене, выкрикнул вслед:

— Задавишь — меньше кормить.

Он снова вышел на тротуар, влился в поток людей, в центре города ставший густым. Больше люди в шинелях, в военных бушлатах, фуражках, ушанках по-зимнему, боцающие сапогами. А то в фуфайках — люди с трудфронта.

Какую-то женщину вели под руки, она плакала. Может, с похорон? Или же сообщили ей о погибшем муже, брате, сыне ли? Шла и плакала. Народ молча смотрел на нее, и Буренков смотрел. Долго, даже когда они затерялись в толпе.

— Докатились, — проговорил со злобой и сам себя не понял.

Он сунул руки в карманы пальто, двинулся за группой пареньков в фуфайках: наверное, это были из тех, что рыли ров на берегу Волги. Он слушал их разговор и дивился — не о войне, не о земле, которую копали тоннами, а о каких-то девчонках.

— А мне Таська больше нравится, — услышал он голос одного.

— Да Таська твоя с моряком гуляет, — голос второго.

Буренков не стал слушать, что ответит влюбленный в Таську. Вошел в кинотеатр, взял билет на очередной военный киносборник. С весны не ходил в кино. В зале, холодном, пропахшем табачным дымом, сидели подростки, девицы, красноармейцы. Скучающе смотрел он, как красивая девушка с большими печальными глазами поет:

Ночь над Белградом тихая...

Где такой Белград, Буренков не знал. Потом появился на экране бравый солдат Швейк, распевающий о сосисках с капустой, потом по экрану промчались краснозвездные самолеты, а самолеты с черными крестами на боках, завывая, окутываясь дымом, падали вниз, вызывая восторг сидящих рядом с ним ребят. Они сосали леденцы и галдели, топали ногами, хлопали в ладони. А когда случался обрыв ленты — свистели.

— В кино хорошо, — пробурчал Буренков, — а посмотрели бы, ребятки, какая на самом-то деле война.

Он покинул зал в числе последних, торопиться ему было некуда, его не ждала семья, не ждали родные или даже приятели по «шалману». День был тягуч и долог, вечер ожидался еще мрачнее там, в этой комнатке в три шага, как карцер, среди трех старух. Одна из них, он был уверен, предупреждена уполномоченным. На предмет, о чем говорит, кто заходит к нему, что приносит. А может, разносит слухи о победах немцев.