Алексей Елисеев – Голод 3 (страница 10)
— Ладно, — она пожала плечами. — А мы будем их искать?
— Да, только ты должна немного вырасти, а то маленькие девочки быстро устают, а чтобы искать нужно много сил. Согласна?
Она кивнула. Большая ложь для маленького ребенка.
Я почувствовал её на языке как привкус горечи. Эта ложь сидела во рту и не уходила. Я делал то, что сделал бы любой взрослый на моём месте — выбирал между «убить её сейчас одной фразой» и «дать ей пожить ещё один день, а потом ещё, а потом, когда она будет крепче, сказать правду, если правда будет нужна». Я выбрал второе, потому что первое было непредставимо. И знал, что заплачу за это позже.
Я сел на стул у окна. Стул скрипнул подо мной, я застыл, прислушался. Тихо. За стеклом — двор, жруны, дым. В кармане — две бусины, пульсирующие в разном ритме. Я почувствовал их через ткань — две тёплые точки у бедра, которые жили своим коротким несовпадающим стуком, и стук этот не совпадал ни с моим пульсом, ни с тем гулом, который ещё стоял у меня в голове. В квартире напротив — Даша. В кухне за моей спиной — маленькая девочка, которая съела две тарелки макарон с вареньем и теперь сидела тихо и ждала, что я скажу дальше.
Мне было двадцать один, я отвечал за двоих. Теперь за троих.
Добро пожаловать в новую семью, Мила.
Глава 5
Я подошёл к окну и отодвинул штору.
Двор. Сумерки ещё не наступили, но серый ноябрьский свет уже тускнел, и контуры расплывались. Жрунов было много. Около сотни, сбившихся у стены нашего дома и у горящего здания рядом. Дым из окон третьего этажа стал тоньше, пламя погасло, но они оставались. Покачивались, топтались, стояли плечом к плечу. Между ними и мной — тридцать метров двора, детская площадка, парковка. Путь закрыт.
Я смотрел на это с пятого ракурса за день — с УАЗа, с асфальта, из-под машины, с площадки у подъезда дома напротив, с окна кухни. Каждый ракурс показывал двор немного по-другому, как будто двор был не одним местом, а несколькими, наложенными друг на друга.
Сегодня я точно никуда не пойду.
Ночь придётся провести здесь, в чужой квартире с маленьким ребёнком. Завтра жруны разбредутся, как разбредались каждый раз, когда исчезал источник шума. Утром двор станет проходимым. Утром я уйду.
А до утра — у меня есть вечер. Один вечер, в котором я могу сделать для Милы то, чего не смогу сделать завтра. Потому что завтра начнётся другая жизнь. Либо я заберу её с собой, и тогда она окажется в машине, в дороге, в мире, где взрослые ходят с обрезами и ледорубами, и прошлой жизни уже не будет. Либо я не вернусь, если во дворе меня разорвут жруны, и тогда нормальности точно не будет, лишь тихая и долгая смерть от голода в одиночестве.
Я задержался на этой мысли дольше, чем стоило. Представил квартиру с моей стороны: Мила, которая просыпается утром и зовёт. Просыпается ещё раз. Понимает, что я не отзываюсь. Идёт к двери. Зовёт через дверь. Возвращается на диван. И начинает считать минуты, которые превратятся в часы, в дни, в неделю, в столько, сколько хватит макарон в шкафу. Потом макароны кончатся. Потом кончится вода. Потом…
Я отрезал эту мысль.
Один вечер. Чистая одежда, горячая еда, застеленная постель. Вещи, из которых складывается ощущение, что кто-то рядом, и этот кто-то знает, как должно быть. Мне не нужно было думать об этом долго. Я просто знал. Знал по четырём годам пустой квартиры, где никто не застилал кровать, не вытирал стол, не ставил тарелку на сушилку. Знал, как быстро порядок превращается в хаос, когда рядом нет человека, который его держит. И знал, как хаос давит, медленно, незаметно, пока однажды не замечаешь, что сидишь в темноте, среди грязных кружек и пыльных полок, и не можешь вспомнить, когда перестал быть человеком, который живёт, и стал человеком, который просто существует.
Я не хотел, чтобы Мила запомнила этот вечер как ещё один вечер в хаосе. Пусть запомнит порядок. Чистый стол, свежую одежду, горячие макароны. Пусть это будет последний нормальный вечер в её жизни. Пусть он будет хорошим.
У меня был целый вечер и ночь. Я мог просидеть её у стены с закрытыми глазами, пугая ребенка еще больше, а мог вернуть ее прошлую жизнь на несколько часов.
Я долго не думал над выбором.
Для начала надо было переодеться. Мои вещи стали грязными от взрыва, ползания по двору и крови из виска. В ванной я видел стопку чистых вещей на стиральной машине. Решил позаимствовать спортивные штаны, футболку и легкий свитер с вырезом под горло. Если хозяин этих вещей еще жив, я верну их в двойном объеме. А пока сейчас они смогут помочь мне выглядеть нормальным для Милы.
Я переоделся в ванной, у раковины. Чужая одежда сидела чуть свободнее — хозяин был немного крупнее меня в плечах, рукава доходили до косточек запястий. Свитер пах стиральным порошком. Грязные вещи я свернул и положил у двери.
Начал с кухни.
Собрал пустую пачку от печенья, кружку с присохшим чаем, крошки со стола. Крошки смёл ладонью на ладонь, ссыпал в пакет с мусором. Протёр клеёнку тряпкой. Тарелку положил в раковину.
Холодильник. Открыл, задержав дыхание. Внутри было темно и тяжело: молоко в пакете, который слегка раздулся; кусок мяса в бумаге, влажной от того, что мясо отдавало воду четвёртый день; миска с творогом, на которой выросла зелёная корка; пара огурцов, обмякшие, в плёнке слизи. Достал всё, что гнило в мусорный пакет, завязал узлом. Открыл форточку, скинул вниз.
Закрыл форточку, задёрнул кружевную занавеску.
Вернулся в комнату. Мила сидела на диване, ноги подтянуты, плед с котятами на коленях. Она смотрела, как я хожу по квартире, и глаза следили за каждым движением. Внимательно, цепко, как следят за человеком, который может уйти.
— Мила, у тебя есть другая одежда?
Она показала на шкаф. Я открыл. Детские вещи — платья, колготки, футболки. Висели плотно, на маленьких плечиках. Нашёл серый спортивный костюм. Водолазку. Колготки. Чистые носки с рисунком — клубнички. Положил на диван рядом с ней.
— Переоденься. Эта пижама грязная и так будет теплее.
Она посмотрела на костюм, потом на меня.
Я отвернулся к окну, чтобы не смущать её, услышал шорох и легкое пыхтение. Повернулся, она была уже одета. Костюм сидел на ней свободно, рукава доходили до пальцев, штанины собрались складками на голени. Розовую пижаму я поднял с пола и отнес в корзину для белья. Остановившись у нее я на секунду задумался, эти вещи ведь никто больше не постирает, не развесит, не сложит обратно в шкаф. Какой смысл во всем этом. Но, если я перестану делать базовые вещи, что будет отличать меня от тех, кто действует просто на инстинктах? Как сохранить остатки мира в нормальности, если уподобиться хаусу и вседозволенности? Пока я человек — я буду вести себя так, как должен, и даже если мир рушится, пока есть хоть один, кто несет в себе систему, правила и человечность, — у мира всегда будет шанс.
Диван. Одеяло скомкано, подушка на полу. Она спала так четыре ночи, в гнезде из сбитого белья. Я расправил большой плед, встряхнул, положил ровно. Встряхнул сильно, на отлёт, плед хлопнул в воздухе как парус, я тут же мысленно дёрнулся. Постелил чистую простынь. Простынь была глаженая, с тёплыми складками от утюга, которые шли ровными параллельными линиями, и я разглаживал их ладонью и чувствовал ткань под пальцами как что-то очень обычное, очень мирное. Подушку поднял, взбил, поменял наволочку, положил у изголовья. Достал ей новый плед, на этот раз желтый с солнышком.
Мила стояла рядом и смотрела.
— Мама так делает, — сказала она тихо.
Я промолчал. Расправил угол пледа. Простыня натянута, подушки ровно, складки убраны.
Игрушки разбросаны по полу. Я собрал и поставил на полку. Медведь посередине, кукла справа, лошадка слева. Рядком. У медведя один глаз был пришит ниже другого, и от этого казалось, что он смотрит вбок и немного вниз, грустно, как смотрят старые игрушки, которых перестали брать в руки.
— Лошадку ко мне, — скомандовала Мила тихо. — Я с ней сплю.
Я дал ей лошадку. Белая, пластиковая, с розовой гривой. Грива была спутанная, как и Милины волосы. Она прижала её к груди.
Карандаши и листок на журнальном столике. Я поставил карандаши в кружку, рисунок положил ровно, по центру.
— Хочешь порисовать? — спросил я.
Она покачала головой.
— А ты умеешь рисовать?
— Плохо. Но могу нарисовать кошку.
— Нарисуй.
Я сел за столик, взял карандаш. Карандаш был синий, тонкий, остро заточенный, с маленькими следами зубов на конце. Кто-то любил грызть карандаши. Круглая голова, треугольные уши, усы, хвост. Кривая, нелепая. Мила посмотрела.
— Это не кошка. Это картошка с ушами.
Что-то внутри дёрнулось. Вверх, к горлу. Захотело выйти смехом. Я сдержался. Тишина.
Это было первое детское слово за весь день, которое было не страшным. Не «папа», не «больные», не показанные четыре пальца. Просто «картошка с ушами» от ребёнка, который четыре дня не разговаривал. И я не дал этому слову разрастись внутри меня, потому что если бы дал — я бы сломался прямо там, за журнальным столиком, перед рисунком кошки, и это было бы сейчас совершенно лишним.
— У меня есть кошка, — сказал я. — Настоящая. Серая. Зовут Кошка. Она сейчас где-то на улице.
— Кошка — Кошка? Ты странный. Она потерялась?
— Убежала. Но кошки умные, она найдёт укрытие.