Алексей Черкасов – Ласточка (страница 3)
На нее с веселым любопытством смотрели большие глаза Никиты, и под пристальным его взглядом дразнящие искорки в глазах Ольги погасли.
– Ты так смотришь на меня, будто не узнаешь, – проговорила она уже мягче и улыбнулась: – Я все такая же.
– Такая и не такая, – возразил Никита. – Ты, как река, не стоишь на одном месте. В тебе есть всегда что-то новое.
– Вот и хорошо, – согласилась Ольга. – Тебе это нравится?
– В жизни – да.
– А во мне?
– И в тебе, – усмехнулся Никита, – особенно когда ты сердишься и хмуришь брови.
Ольга с удивлением взглянула на Никиту: «Что это с ним? Даже шутит!» И серьезным тоном заметила:
– Ты что-то уж очень по-молодому весел сегодня.
– Значит, дела такие, что веселят.
Ольга совсем нахмурилась.
– Дела… Дела такие, что… Слышал: Имурташка опять объявился?
– Сейчас был о нем разговор в волисполкоме.
– Ну и… что ты думаешь?
Никита снял фуражку, отбросил рукой к затылку свои мягкие русые волосы и спокойно ответил:
– Думаю, теперь не уйдет.
– Не хвались раньше времени. У дяди вон из-под носа ушел… Эх вы, партизаны… – начала было Ольга, но вдруг оборвала неприятный разговор и спросила: – Поедем вместе?
– Только до парома, – ответил Никита.
– А там?
– Там у меня прямее путь: через Ермолаеву гриву. Иноходец к горной тропе привычен…
– Н-но, балуй! – раздался голос Василия Кузьмича.
Никита обернулся. Василий Кузьмич снимал торбу у коренника, пристяжная тянулась к нему мордой, пыталась схватить зубами его старенькую шапчонку.
– А хорошие кони у вас, – похвалил Никита.
Подошел Трифон Аркадьевич, потрогал рукою рессоры ходка, пошевелил привинченный к рессорам коробок, обитый медвежьей шкурой, помолчал многозначительно.
– М-да. Добрые кони, – заговорил он и погладил гнедого коренника. – Этот вот из полтавских. Зовут Чертом. Это потому – бьет задом. Я на нем в гражданскую…
– Садись, дядя, поедем, – вмешалась Ольга, и Трифону Аркадьевичу не удалось пуститься в воспоминания, в которых прошлое всякий раз, когда он принимался рассказывать, начинало представляться ему в новых, все более красочных деталях.
Плыли на пароме через взбухший, полноводный Амыл. Ольге хотелось поговорить с Никитой, но мешала Лукерья Трусова. Дочь богача стояла рядом с Никитой, облокотившись на перила парома, дебелая, пышная, веснушчатая, со вздернутым носом.
«Экая кадушка! – думала, рассматривая ее, Ольга. – Нос, как пуговица. Глаза… И не заметишь, какие… А жиру-то, жиру-то – вся заплыла! В прошлом году она была красивее». Думая так, Ольга спросила:
– Куда это ты смотришь, Лукерья?
– Я? – Лукерья приподняла свой нос-пуговицу. – Слышите, как вода шипит?
– Да что же ей делать-то, как не шипеть? – удивилась Ольга. – Ты, верно, в шуме-то воды слушаешь что-нибудь другое? – И, искоса взглядывая на Никиту, зная, что он прислушивается к ней, призналась: – Бывала и я такова! Все прошло, милая, а как вспомнишь – сердце болит. Только ты не особенно верь мужикам. Мужик – он что? Сцапает, возрадуется, а съест – забудет. В молодости трудно разглядеть мужика. Да что молодость-то? Молодость – бестолочь. Налетит теплый ветерок. Радуешься – и как вода шипит, и как лес перебирает лист, и как трава скрипит под ногами… Везде ровно музыку слушаешь… – И тяжело вздохнула. – Ну а ты замуж еще не вышла?
– Да нет еще, – вяло ответила Лукерья, надувая толстые губы. – У меня ведь тятя знаете какой? По своей воле не выйдешь.
– Значит, ты слабая, – заметила Ольга. – А жизнь, она любит сильных да работящих людей.
– Да я и не слабая.
– А чем же ты сильна?
– Я-то? А у тяти-то разве мало работы в хозяйстве?
– Хозяйство-то большое, – согласилась Ольга и, склонясь еще ниже над перилами к Лукерье, таинственно зашептала: – А я думала – сватает тебя Ухоздвигов… как его звать-то… этот, что был у вас третьего дня?
Лукерья вспыхнула, зарделась густым румянцем. Она никак не ожидала, что так вдруг обернется миролюбиво начатый разговор. Воровато оглянулась по сторонам и сдавленным голосом проговорила:
– И про это знаешь? – Вздохнула. – Да он не свататься приезжал, а так это, по своим делам…
– Какие же в вашем доме у него дела могут быть? – Ольга беззаботно зевнула. – Он еще, говорят, молодой… Знамо дело, тебя высматривать приезжал.
– Он на меня и не взглянул. – Губы Лукерьи стали как будто еще толще. – Всю ночь проговорил в горнице с тятей да с этим американцем – Клерном. Из Монголии он, слышала, приехал, форсистый такой, в бурке. И татарин с ним. Татарин все курил железную вонючую трубку да плевался. А он, Матвей-то, так и лебезил перед ним. Знать, татарин-то не из простых.
Никита с безразличным видом посматривал куда-то в сторону, но внимательно слушал разговор Ольги с Лукерьей. «Хорошо бы выпытать у этой дурехи, куда направились Ухоздвигов и Имурташка!» И только успел Никита об этом подумать, как до него донесся голос Ольги:
– И что же они – так и уехали? Куда?
Лукерья спохватилась.
– Да тебе вот все знать надо! – сказала она, ехидно щурясь на Ольгу. – А я вот как есть ничего не знаю! Что – взяла? Они при мне советов не держали. Я в доме – третья. Знать, откуда приехали, туда и уехали. – И, зло сдвинув реденькие брови, она покачала головой. – Да и был-то у нас, может, вовсе не Ухоздвигов, а кто другой. Мало ли чего наплетут люди! Кто-то подсмотрел в ставень под окнами да и выдумал про Ухоздвигова. А чего узришь через щель? Ничего!
– Ну-ну, не бойся, – успокоила Ольга. – Задним-то ходом не учись ходить, разобьешь затылок… А я ведь и вправду вначале подумала, что Ухоздвигов сватать тебя приезжал. Вот, думаю, привалило девке счастье нежданно-негаданно.
Ничего не ответив, Лукерья, надменно задрав нос-пуговку, отошла от Ольги Федоровой.
Паром подходил к берегу. Лукаво улыбаясь, Ольга покосилась на Никиту, продолжавшего задумчиво смотреть куда-то вдоль берега, тихо промолвила:
– Чего, соколик, пригорюнился? Женился бы лучше да пригласил на свадьбу. Выпили бы мы за все старое, узелок завязали бы и бросили бы его в реку. А то ведь и мне больно, и тебе невесело.
Проговорив это, она прошла мимо Никиты, молча села в рессорный ходок и даже не взглянула, как Никита, поддерживая за недоуздок поджарого иноходца, пошел первым с парома.
Трифон Аркадьевич весело балагурил с мужиками, позабыв и про свою конюшню, и про Ольгу. Покачнувшись от толчка парома о берег, он присвистнул и заторопился к тройке. Пока он выводил тройку на берег, Никита уже ускакал.
Когда выехали на степную дорогу, Трифон Аркадьевич снова присвистнул, натянул вожжи и, пустив тройку крупной рысью, заговорил:
– Гляди-ка, Оля, день-то какой занимается! А свежесть-то от земли какая! Вся тварь живая радуется. Птички – и те, видишь, как поют и ныряют в черемухе? Самая что ни на есть пора. М-да. То ли дело степной простор! А что твоя тайга? Там еще буранчики посвистывают, медведи лапу посасывают, снега такие, что утонешь и земли не хватишь. Оставалась бы в Курагиной да и жила в свое удовольствие!..
– Не петушись, дядя, – хмуро обрезала Ольга. – В канаву еще завезешь да вытряхнешь. У тебя ведь духу хватит. А тайга… что тайга? Тайга любит сильных. А если человек слабый – тайга ему мачеха. Дует на тебя, шумит, ревет, пугает зверем, воет, – тебе в тайге не жить. А вот я люблю ее. Буреломы, ключи, золотоносные жилы, шурфы, – среди них родилась и выросла. В самом сердце засела у меня тайга! А жизни другой и знать не хочу. Тайгу я полюбила, когда вот еще с такими косичками бегала хвостом за тятей.
Ольга говорила в каком-то раздумье, точно она не с Трифоном Аркадьевичем разговаривала, а сама с собой.
Трифон Аркадьевич морщился, покряхтывал и не рад был, что завел разговор о тайге. «Теперь она меня проберет до костей», – думал он и, чтобы не слушать упреков племянницы, присвистывая, гнал тройку.
Щурясь, Ольга смотрела, как лучится золотистое утреннее солнце, как на колокольцах под дугою пляшут золотые зайчики. Бряцая, гремел на ухабах рессорный ходок, и весенняя бурая пыль бежала дымком за тройкой…
Спустились в глубокий ермолаевский лог. Его отвесные крутые бока поросли кустарником и березовым лесом. В логу мрачно и сыро. День начинал темнеть – это надвинулась на солнце большая туча. Сразу же за логом пошел дождь – спорый, мелкий, точно бисер. Ольга укуталась в плащ и накрыла голову капюшоном.
Трифона Аркадьевича дождь промочил до нитки. Он покосился на племянницу: «Что же она молчит? Эх, и встряхну же я ее!» Подумав так, ежась от сырости, Трифон Аркадьевич пересел из коробка на кучерское сиденье и потянул на себя вожжи. Лошади рванули, брызнули лоскутьями грязи из-под копыт и дико помчались. Ольга проснулась от толчков.
– Дядя, держи!
Трифон Аркадьевич и рад бы попридержать коней, да они, ретивые, не слушаются, а все быстрее и быстрее мчатся по грязной дороге. Рессорный ходок то взлетает, то ныряет на ухабах, с визгом выписывает спирали. Лошади на поворотах ложатся как-то на бок, а бег все наверстывают и наверстывают…
Перелески, колки, лога, бугры, зеленые ковры, пашни, сосны у дороги – все мимо, мимо! Воздух свистит и поет, как колдунья, на разные лады. Ветер крутит глаза, выщипывает слезы… Цепко держась за ременные вожжи, Трифон Аркадьевич изогнулся вперед, словно ястреб на уступе скалы, готовый прыгнуть на крыльях в пропасть. Ольга жмется, старается смотреть вперед и не может – дух захватывает! Вдруг Трифон Аркадьевич закричал: «Тпру!.. Тпру!.. Черт, Белка!.. Тпру!» Он заметил впереди ложок, похожий на выемку кавалерийского седла. На гребне ложка виднелись трое. Они махали руками и что-то кричали. Трифон Аркадьевич изо всей силы натянул вожжи, они лопнули, и он кубарем через спину бухнулся в коробок Ольге под ноги.