реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 9)

18

Что до Александра, то он с младшего брата пылинки сдувать готов и во всем ему потакает. В нем, наметившем себе скучную чиновничью карьеру как единственно возможную по его способностям, живет небывалое и трогательное благоговение перед любым литературным трудом, особенно трудом поэтическим, как перед чем-то высшим, как перед божественным проявлением человеческого духа, рядом с которым все остальное мелко и мелочно. У него одна забота: не надо мешать Николаю творить. Он становится первым читателем стихов брата. Первые же стихи тринадцати-четырнадцатилетнего подростка вызывают его искреннее восхищение. Он уверен, что из брата вырастет первый поэт России. Может быть, здесь есть и момент психологии, подсознательного или полусознательного: пусть брат преуспеет там, где не дано преуспеть мне, и я буду счастлив! И потому он очень внимательно вчитывается в каждую строку, на полном серьезе разбирает с Николаем все достоинства и недостатки каждого стихотворения, какими они ему видятся. И Николай отношением брата дорожит не меньше, чем Александр дорожит его едва расцветающим даром. Через несколько лет, в 1822 году, Николай Языков, составив первую полную тетрадь своих стихов, посвятит ее брату, и будут в посвящении такие красноречивые строки:

Тебе, который с юных дней Меня хранил от бури света, Тебе усердный дар беспечного поэта — Певца забавы и друзей. Тобою жизни обученный, Младый питомец тишины, Я пел на лире вдохновенной Мои пророческие сны, — И дружба кроткая с улыбкою внимала Струнам, настроенным свободною мечтой; Умом разборчивым их звуки поверяла И просвещала гений мой! Она мне мир очарованья В живых восторгах создала, К свободе вечный огнь в душе моей зажгла, Облагородила желанья. Учила презирать нелепый суд невежд И лести суд несправедливый. Смиряла пылкий жар надежд И сердца ранние порывы! И я душой не изменил Ее спасительным стараньям: Мой гений чести верен был И цену знал благодеяньям!..

Александр и Петр до конца жизни останутся первыми и самыми дорогими читателями стихов брата – и самыми ревностными поклонниками его дара. Доходит до парадокса, на который мало кто обращает внимание. Считается, что Николай Языков находился под сильным влиянием Александра, и не всегда благим, многие резкие и несправедливые суждения Языкова (включая чуть не ругательные отзывы о Пушкине) были внушены ему довольно архаическими представлениями брата о том, что есть истинная великая поэзия. Да, такое бывало. Но чаще мы видим, как Александр подхватывает любое суждение младшего брата – все, что брат сказал, для него свято и вечно – и разносит эти суждения в преувеличенном виде; где Николай искрой желчного замечания или выпада довольствуется, там Александр раздувает целое пламя негативного суждения о человеке и о поэте. Более того, когда вникаешь в их переписку, то видишь, как часто Александр сам ищет поддержки и опоры у брата, причем ищет под видом покровительства, позу «поверяющего звуки» Николая «умом разборчивым» не меняя. Всю жизнь Александра преследует мысль о том, что и ему не худо бы войти в литературу. Но насколько он представителен и высокомерен в привычном ему обществе придворных чиновников и дворянских собраний, настолько он робок и мнителен во всем, что касается творческой работы со словом, пробы пера. И Николаю Языкову приходится постоянно поддерживать его и ободрять: да ты не бойся, просто не бойся, преодолей страх и возьмись за перо, выведи первое слово, а дальше, вот увидишь, само пойдет…

К сожалению, почти не сохранилось писем Александра к брату, а за семилетний дерптский период Николая Языкова – вообще ни одного, после смерти Александра все они были уничтожены согласно его завещанию: мол, в них слишком много личного и не хочу, чтобы они были кому-то доступны. Так что приходится довольствоваться крохами. (Вообще, с архивами семьи Языковых просто заколдованная история, на грани античного рока: гибель за гибелью, уничтожение за уничтожением, по разным причинам, странно, что хоть что-то сохранилось.) Но вот характерный пример. В 1833 году Александр опять подумывает о том, чтобы обратиться к литературному труду и опять спрашивает совета у Николая. Николай отвечает (2 июня 1833 года):

«Ты постановил меня в большое затруднение, ввел в обстоятельства тонкие, приделал к делу трудному, важному, собственно твоей голове принадлежащему. Но все-таки мне очень и очень приятно отвечать тебе на то, чего гораздо скорее мог бы ты доспроситься у самого себя…

Вот главное! Тебе надобно перестать сидеть над одними теориями, надобно войти побольше в мир чистой истории и литературы и жить и обращаться в нем, он вполне освежит тебя и развяжет во благо! … Советую тебе заняться, pro primo, хоть сочинением повестей или замечаний о странах, тобою виденных и изведанных. Знаю, что ты первым шагом станешь высоко и разом превзойдешь многое множество наших так называемых известных и славных писателей. Я уверен в этом, равно как и в том, что ego sum! Решись!»

И еще не раз это «Решись!» прозвучит к Александру. Опять можно говорить о несовпадении внешнего и внутреннего. В ряде мемуаров и позднейших очерков говорится о «слабохарактерности» Петра Языкова. Но за его уступчивостью и мягкостью скрывались не слабый характер, а железная воля: иначе бы он не смог поднять тот неимоверный груз, который вытянул на своих плечах. Восторженный отзыв Пушкина о Петре Языкове (до него мы в свое время доберемся) вполне это подтверждает. А вот Александр за маской «Дюка» (герцога), за железным спокойным высокомерием одного из первых дворян Симбирской губернии и высокого чиновника скрывал некую слабость характера, робость, боязнь сделать лишний шаг, боязнь «не показаться» во мнении окружающих. Если уж говорить о его влиянии на Николая, то, может, прежде всего Николай перенял от него именно робость, которая немало мешала ему и в жизни, и в поэзии.

Бросив этот быстрый взгляд в будущее, чтобы немного прояснить в настоящем, вернемся в первую половину десятых годов девятнадцатого века, когда многое начиналось и когда многие узелки завязывались.

Как Николай Языков ни манкирует занятиями, до поры до времени ему любое «разгильдяйство» сходит с рук. Выручает его феноменальная память, которая останется с ним до конца дней и не подведет даже во время самых тяжелых приступов его болезни. Он может неделями лоботрясничать, занимаясь лишь любимой поэзией и отстраняя от себя весь мир с его докучливыми претензиями, чтобы не упустить ни единого проблеска вдохновения, а потом, перед сдачей предмета, два-три дня просидеть днем и ночью, укладывая в голову учебники страница за страницей – и все нормально, предмет успешно сдан.

Но не все предметы вызывают у него отвращение. Русскую словесность в Горном корпусе преподавал Алексей Дмитриевич Марков. Особый пиетет у него вызывают Ломоносов и Державин: поэты, и Языкову более, чем знакомые и дорогие, ведь и его отец преклоняется перед ними, и их собрания сочинений стоят на книжных полках его родного дома, и детство его прошло под сенью этих поэтов. Узнав, что воспитанник Николай Языков – поэт; а Языков всем и сразу представлялся поэтом, без гонора, но не без вызова обозначая, что для него главное в жизни, и готов был по первой просьбе написать стихи по случаю, – Марков усаживает его переписывать и Ломоносова, и Державина, для лучшего усвоения этих поэтов и более вдумчивого проникновения в механизмы их творчества, и разбирает вместе с Языковым, строка за строкой, многие их произведения. Языков делится с ним и своими поэтическими опытами, и получает в ответ искреннюю благожелательность и по-настоящему серьезное отношение. Языков навсегда остался благодарен Маркову и посвятил ему два стихотворения. Если в первом еще слишком много юношеского, то второе – на смерть Маркова – 1829 года стоит привести полностью, потому что каждая строчка важна:

Кипят и блещут фински волны Перед могилою твоей; Широким пологом над ней Склонили сосны, мрака полны, Печальный шум своих ветвей: Так жизнь пленительным волненьем В тебе кипела молодом; Так ты блистал своим умом, И самобытным просвещеньем, И поэтическим огнём. Но рано, рано годы злые Тебя настигнули толпой, И тёмны стали над тобой, Как эти сосны гробовые, Угрюмой движимы грозой. Цепями нужд обремененный, Без друга, в горе и слезах Погиб ты… При чужих водах Лежит, безгласный и забвенный, Многострадальческий твой прах. О! мне ль забыть тебя! Как сына, Любил ты отрока меня; Ты предузнал, кто буду я, И что прекрасного судьбина Мне даст на подвиг бытия! Твои радушные заботы Живое чувство красоты Во мне питали; нежно ты Лелеял первые полёты Едва проснувшейся мечты. Лета прошли. Не камню предал Ты семена благих трудов: