Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 8)
И мне при этом так ясно видится, сколько времени проводит он, мнительный подросток, перед зеркалом, не из самолюбования, а вглядываясь придирчиво и растерянно: перед ним пухлый мальчишка с круглым лицом, разве поэт может быть таким? Толстый увалень… Вот Державин, с его статью, с его чуть удлиненным лепным лицом, сразу понятно, что великий поэт…
И вьющиеся белокурые локоны, и голубые глаза… Они многим запомнятся и особо будут упомянуты, их голубое сияние погаснет только с уходом поэта из этой жизни. Но белокурость голубоглазая, вносящая последние штрихи ко круглому лицу с курносым носом… Это ж вообще девчачье какое-то… И пухлые плечики, которые еще надо развивать и совершенствовать закалками и тренировками. Он и на «взятии снежной крепости» заводила, метче любого закидает снежками «обороняющийся гарнизон», и в свайку, и в биту и в лапту всегда первый.
И все равно вопрос мучит: смог бы он, как Державин, ускакать от пугачевского разъезда, а потом велеть вешать бунтовщиков – и наблюдать за казнью? Вроде бы, не только из необходимости, но и из любопытства – любопытно ему было, как выглядят повешенные… А он, Николай, по природе добродушен, уступчив, чересчур покладист, столько-то он о себе понимает. Поэт должен быть дерзким и резким – значит, природное добродушие надо как-то укрощать. И что-то надо делать с внешним обликом.
Он и старается. Сколько стихов у него потом будет о пловцах, о схватках с бурными водами – не перечесть. Купание в Суре, в любую погоду. Очень скоро он, закаленный и окрепший, раз за разом пересекает Суру сильными, мощными гребками – одно из излюбленных его занятий. Пусть Сура не Волга, но все-таки приток Волги, а большие притоки Волги сами по себе будут побольше многих крупных рек, на которых стоят города. И к двадцати пяти годам у всех, знакомых с ним, не будет иных характеристик, как «крепыш», «кровь с молоком». Но «непоэтический» собственный облик все равно будет немного его смущать.
Как будет смущать и то, что, по добродушию, он терпеть не может любого физического насилия, ему становится противно. Он и на масленичные кулачные бои на льду Суры не выходит – не потому, что боится, а потому что ему неприятно бить другого человека, даже ради забавы, тем более по лицу. (Мне живо представляется, что и при штурме снежной крепости ни разу он не делал обледенелого снежка, чтобы до крови в нос!..) И все понимают, что он не трус, что просто чудачество у него такое. Свою смелость и дерзость он доказывает, и бесшабашно кидаясь в самые бурные воды, и лазая по самым высоким деревьям. Но все равно будет стыдиться своего отвращения к уродованию людей, тем паче к смертоубийству.
И все «упоение битвой» станет переносить в стихи. Ведь там-то он никого не ранит, не расшибает до крови и синяков.
И первые, и последующие биографы сходятся на том, что получил он «незавидное» домашнее образование. Но и при этом «незавидном» образовании он не только отлично овладевает грамотой, но и начитан в русской литературе, владеет начальными знаниями нескольких, древних и новых, языков, а также достаточно силен в арифметике, чтобы, когда на двенадцатом году жизни он отправляется в Санкт-Петербург для поступления в Горный Кадетский Корпус (в котором уже близки к выпуску его братья Петр и Александр), ни в чем не уступать своим однокашникам.
Зачислен он сначала (9 октября 1814 года), на полупансион, позже (с 1 января 1816 года) перейдет на полный пансион, но в основном живет вместе со своими братьями. Об их житье-бытье в Петербурге утверждается легенда, которая настолько же правдива по букве, насколько неистинна по духу. Легенду эту – со всей скрупулезной сверкой источников, как всегда у него – так излагает Вересаев:
Скажем несколько слов в защиту Вересаева, прежде чем развеять прах этой легенды. Он не злословит, не передергивает, он всегда был настолько честен, что боялся хоть на толику отступить от правды факта. Известна история, как МХАТ сначала заключил договор на пьесу о Пушкине «Последние дни» с двумя соавторами, Вересаевым и Булгаковым, и соавторы очень быстро разругались. Вересаев категорически возражал против любых попыток Булгакова добавлять авторский вымысел в диалоги персонажей. Булгаков возражал: «Но ведь это художественное произведение, иначе нельзя!» Вересаев упирался: «Все равно, раз документально это не подтверждено, мы не имеем права приписывать историческим лицам то, чего не было!» В итоге, Вересаев устранился, и Булгаков писал пьесу один.
Эта же редкая щепетильность привела его к особому жанру «невыдуманного». Лучшее его художественное произведение называется «Невыдуманные рассказы». Вересаев рассказывает о событиях точно так, как они происходили на самом деле. Отсюда же рождаются «Пушкин в жизни», «Гоголь в жизни», «Спутники Пушкина» и другие работы, где Вересаев представляет читателям обширнейший и строго выстроенный подбор документов, не скрывая ничего, даже стыдного и недостойного в жизни почитаемых классиков, а читатель пусть сам разбирается и делает выводы. В чем-то его позиция совпадает с обращением к Пушкину Маяковского: «Я люблю вас, но живого, а не мумию, Навели хрестоматийный глянец!..» Вересаев именно любит живых Пушкина и Гоголя со всеми их достоинствами и недостатками и пытается донести до читателя эту очень человеческую любовь.
И эта же щепетильность мешает Вересаеву перемахнуть тот барьер, о котором говорил Тынянов: первая заповедь всякого исследователя должна быть «Любой документ врет», правда возникает только из сопоставления нескольких документов. Скажем, имеем мы документ о награждении кого-то орденом. Только из сопоставления с другими документами мы можем узнать, получил человек орден за воинские подвиги или за пресмыкательство при дворе. И так далее. Без сопоставления и собственных выводов не может быть настоящего постижения истории, говорит Тынянов. Вересаев бы с этим не согласился. Написать такие вещи как «Подпоручик Киже» или «Смерть Вазир-Мухтара» было бы для него немыслимо.
Отдав низкий поклон Вересаеву за его бескомпромиссную честность и за богатейший систематизированный свод информации о пушкинской эпохе, который он нам оставил, постараемся снять искусственные ограничения, им поставленные.
Да, братья Языковы любили щеголять своей ленью – ленились напоказ, иначе не скажешь. Николай Языков многократно обыгрывает тему лени и в стихах, и в письмах к родным; мол, лень природная опять осилила, надеюсь ей не предаться, но, конечно, она меня победит… Схожим образом и его братья подшучивают над собой. Да, у Николая Михайловича успехи в учебе, в смысле оценок и получения аттестатов, были более чем скромные, но за время обучения в Дерпте он осваивает сложнейшие философские труды на нескольких языках, древних авторов читает в подлиннике, на латыни и греческом – нам бы такие «неуспехи в учебе»! А его старший брат Петр не «где-то служил», он заканчивает Горный Корпус с двумя медалями разом, золотой и серебряной, став лучшим выпускником за много лет, становится крупным ученым – одним из крупнейших русских геологов и палеонтологов девятнадцатого века, оставившим яркий след, отдельный кабинет (собрание окаменелостей) Петра Языкова так и хранится в геологическом отделении Академии Наук – и при этом еще успевает заниматься этнографическими розысками и тянуть на себе все хозяйство семьи. Александр Михайлович, «Дюк», поднимается до высокой должности в канцелярии по принятию прошений на высочайшее имя; да, не без протекции их дальнего родственника П. А. Кикина, статс-секретаря этой канцелярии, но чтобы не только удержаться на такой работе, но и хорошую карьеру сделать, надо собственную недурную голову на плечах иметь: соображать надо, как сортировать прошения, какие в первую очередь нужно отправлять на стол императору, какие можно перепоручить министрам к исполнению, тут ни один прокол не допустим.
Да, братья Языковы не особо много внимания уделяли быту – в те годы, во всяком случае. Потом-то у них и в имении и в симбирском особняке все будет отлажено как часовой механизм. Но небрежение к бытовым удобствам – вообще черта молодости. А братья Языковы не просто молоды: совсем дети, по нынешним временам. Да, в наши дни не участвуют в пятнадцать-шестнадцать лет в Бородинской битве, не становятся полковниками, а то и генералами, в двадцать с небольшим, но все равно юность есть юность.
Вообще-то, Николай Языков числится пансионером и должен проживать при Горном корпусе на казенный счет, вместе с другими учащимися. Но дисциплина там суровая, не забалуешь, нет ни места, ни времени удобно расположиться с аспидной – грифельной – доской и погрузиться в сладостный мир поэзии. Подъем по побудке, занятия, строго расписанный распорядок дня, после отбоя – вообще ни-ни. Вот младший брат постоянно и сбегает к старшим. Здесь можно днями напролет заниматься любимым делом, на диване устроившись с аспидной доской. И жаловаться на то, как ему противна математика, что знал бы он, что столько будет математики и химии, к которым он совсем не расположен и в которых плохо соображает – руками и ногами уперся бы, а в Горный корпус не пошел. Петр еще пытается иногда мягко вразумить младшего брата: образование все равно это заведение дает очень хорошее, вон как Николай подтянул и французский и латынь, да и усложненный курс математики, несмотря на все свои стенания, успешно одолевает, и в химии смыслит уже достаточно, чтобы посмеиваться над неудачными учебными опытами своих однокашников. Так что не ставь сам себе подножку, приналяг хоть немного на предметы, с которыми ты не совсем в ладах. Но Петр никогда не был и не будет строгим воспитателем, он прежде всего любящий брат, и его благие призывы легко пропустить мимо ушей.