реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 77)

18

Когда Анакреон воспевает вино и красавиц, я вижу в нем веселого сластолюбца; когда Державин воспевает сладострастие, я вижу в нем минуту откровенной слабости; но, признаюсь, в Языкове я не вижу ни слабости, ни собственно сластолюбия; ибо где у других минута бессилия, там у него избыток сил; где у других простое влечение, там у Языкова восторг, а где истинный восторг, и музыка, и вдохновение – там пусть другие ищут низкого и грязного; для меня восторг и грязь кажется таким же противоречием, каким огонь и холод, красота и безобразие, поэзия и вялый эгоизм».

Киреевский снова и снова, как и во многих других сочинениях, подчеркивает кардинальную разницу между состоянием души и внешним приличием, внешним благочестием. Позже он и особенно скрывать не будет, что опирается в этом на одно из своих любимых мест Евангелия, на притчу о мытаре и фарисее:

«Сказал также к некоторым, которые уверены были о себе, что они праведны, и уничижали других, следующую притчу: два человека вошли в храм помолиться: один фарисей, а другой мытарь. Фарисей, став, молился сам в себе так: Боже! благодарю Тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь: пощусь два раза в неделю, даю десятую часть из всего, что приобретаю. Мытарь же, стоя вдали, не смел даже поднять глаз на небо; но, ударяя себя в грудь, говорил: Боже! будь милостив ко мне грешнику! Сказываю вам, что сей пошёл оправданным в дом свой более, нежели тот: ибо всякий, возвышающий сам себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится». (Лука, 18, 9-14)

(Отсюда, много позже, возникнет и его противопоставление «истерической», «накручиваемой до внешнего экстаза» молитвы в католических храмах Европы и «внутренне сосредоточенной» молитвы в русских церквах; я не говорю о том, что Киреевский прав, я говорю о том, что такое противопоставление стало естественным следствием его взглядов; и, главное, этот взгляд оказал глубочайшее внимание на Языкова, это противопоставление стало одной из тех идей Киреевского, которые Языков воспринял – усвоил – глубочайше, всем сердцем, с полной верой…)

Словом, Языков – «мытарь» в фарисейском обществе, и потому его поэзия чиста и права.

Но поэзия Языкова еще не достигла полного развития. Говоря о будущем, Киреевский оказывается не просто невероятно точен, но в каком-то смысле и пророком – причем стоит обратить внимание, что, по сути, он пишет о недостатках поэзии Языкова и об опасностях, подстерегающих его на пути окончательного становления и разворота таланта во всю ширь и мощь, практически то же самое, что и Полевой – но пишет с такой благожелательностью, с таким сочувствием, что его опасения (именно опасения, а не придирки) приобретают прямо противоположный характер.

(Возможно, для пояснения мысли стоит привести анекдот недавней эпохи. Перед президентскими выборами 1996 года Ельцин взмолился: «Господи! Дай мне какой-нибудь чудесный дар, чтобы рейтинг поднять!» – «Хорошо, – говорит Господь, – ходи по воде яко посуху». Вот Ельцин собрал народ на берегу Москвы-реки, пошел по воде яко посуху, а из толпы недовольный голос: «Президент, а даже плавать не умеет!» Так вот, если об опасностях, подстерегающих дар Языкова, Полевой, даже когда хвалит сквозь зубы, говорит в интонации «Он и плавать-то не умеет!», то Киреевский говорит в интонации «Смотрите, он идет по воде яко посуху!»)

«Теперь, судя по некоторым стихотворениям его собрания, кажется, что для поэзии его уже занялась заря новой эпохи. Вероятно, поэт, проникнув глубже в жизнь и действительность, разовьет идеал свой до большей существенности. По крайней мере, надежда принадлежит к числу тех чувств, которые всего сильнее пробуждаются его стихотворениями, – и если бы поэзии его суждено было остаться навсегда в том кругу мечтательности, в каком она заключалась до сих пор, то мы бы упрекнули в этом судьбу, которая, даровав нам поэта, послала его в мир слишком рано или слишком поздно для полного могучего действования; ибо в наше время все важнейшие вопросы бытия и успехи таятся в опытах действительности и в сочувствии с жизнью общечеловеческою, а потому поэзия, не проникнутая существенностью, не может иметь влияния довольно обширного на людей, ни довольно глубокого на человека.

Впрочем, если мы желаем большего развития для поэзии Языкова, то это никак не значит, чтобы мы желали ей измениться; напротив: мы повторяем за ним – и в этом присоединятся к нам все, – мы повторяем от сердца за него его молитву к Провидению:

Пусть неизменен, жизни новой Придет к таинственным вратам, Как Волги вал белоголовый Доходит целый к берегам!»

Казалось бы, Языкову после такого успеха и таких похвал работать и работать, он только-только набрал силу и размах. Но… Как раз во второй половине 1833 года поток его поэзии начинает иссякать: и меньше стихов, и меньше на них отблесков вдохновения; изжитые вроде бы неряшливость и натужность начинают вновь проступать. И тогда же начинают накатывать новые волны того, что многие попросту списывают на вечную зависть к Пушкину, которая, при всех дружеских чувствах и при всем преклонении Языкова перед гением, то ослабевала, то поднималась с новой силой. Если бы все было так просто… Да, имеются злые и желчные высказывания, нападки на Пушкина, устные и в письмах; да, слишком многоголосый хор поет в уши, что Языков по силе и энергии стиха равен Пушкину и что одна лишь «мода на Пушкина» не позволяет Языкову после выхода большого собрания стихотворений занять в глазах читателей истинное – первое место – на русском Парнасе; да раздражает отход Пушкина от того «романтизма», который он сам вроде бы и создавал…

Но все это, на самом деле, внешнее и поверхностное. Корни глубже. И поэзия Языкова не иссякает, а на время становится подземным потоком, чтобы выйти из-под земли далеко от того места, где она под землю ушла. Языков проделывает важнейшую, невидимую постороннему глазу, работу, продвигаясь как раз к той «существенности», о которой писал Киреевский – окольным и довольно неожиданным образом продвигаясь. Чтобы разобраться, что же и как произошло, нам надо обратиться к одному событию, о котором, казалось бы, известно почти все – и от того тем больше загадочного в нем проступает, едва начинаешь вникать.

29 и 30 сентября 1833 года Пушкин провел в имении Языково, в гостях у трех братьев. Двое суток живого общения – что мы о них достоверно знаем? Попробуем суммировать.

В начале осени Пушкин выезжает собирать материалы для «Истории пугачевского бунта». С Языковым повидаться ему очень хочется – и, по всей видимости, он знает, что из-за усиливающихся приступов болезни Языков не выдвигается дальше Симбирска. 12 сентября он заворачивает в Языково на пути на Казань и Оренбург, застает только Петра Михайловича: поэт и Александр Михайлович отъехали. С Петром Языковым Пушкин проводит несколько часов, совершенно им очарован. Жене он пишет (письмо 12 сентября 1833 года, отправленное прямо при отъезде из имения): «Здесь я нашел старшего брата Языкова, человека чрезвычайно замечательного и которого я готов полюбить, как люблю Плетнева или Нащокина.» «Как Плетнева или Нащокина» – сильно сказано, ведь это ближайшие и доверенние друзья Пушкина, и не было еще случая, чтобы он с ними рядом кого-то еще, кроме покойного Дельвига. Не раз, по ходу дела, доводилось отмечать высокие душевные качества Петра Михайловича (лучше бы сказать языком девятнадцатого века: «высокий строй души») – и вот лишнее свидетельство. И по ряду других воспоминаний можно судить, что Петр Михайлович едва ли не больше Николая становится сердечно ближе Пушкину.

(И – повороты судьбы: после смерти Пушкина, в последние годы жизни Николая Языкова, Плетнев и Нащокин войдут в теснейший и ближайший круг общения поэта, Нащокин будет одним из основных персонажей на его похоронах и поминках.)

На обратном пути из Оренбурга Пушкин застает всех трех братьев. В семье Языковых из поколение в поколение передавался рассказ о том, как рано утром три заспанных брата выползли на крыльцо на звон колокольчика и Пушкин первым делом им сказал: «Что это вы азиатчину разводите, гостей в халатах встречать?» – в несколько ином варианте, вообще разбранил их за «азиатскую» привычку ходить дома в халатах (как тут не вспомнить их вольные годы учебы в Санкт-Петербурге?) Затем были и большой обед (Пушкин пишет жене из Болдина 2 октября: «Того мало: выпал первый снег и я обновил зимний путь, проехав верст 50 на санях. Проезжая мимо Языкова, я к нему заехал, застал всех трех братьев, отобедал с ними очень весело, ночевал и отправился сюда.»), и прогулки по парку, и сидение за полночь с горячими литературными спорами и чтением произведений, не только своих: Пушкин прочел братьям и несколько отрывков из комедии Гоголя «Чиновник». (То бишь, «Владимир третьей степени»: этот первый свой опыт в комедии Гоголь так и не завершил, чем Пушкина расстроил, так как была в этой комедии «закорючка» (из письма Пушкина В.Ф. Одоевскому 30 октября 1833 года).)

«Гостевая» комната, в которой ночевал Пушкин, бережно сохранялась в том виде, в котором была предоставлена поэту, вплоть до 1917 года, когда в имении все перевернули и «протрясли», а потом и вовсе дом спалили – и на месте пушкинской спальни стала топтаться в танцах молодежь заводского поселка.