Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 76)
Собранные вместе, стихи Языкова производят колоссальное впечатление. Он и раньше был кумиром студенчества («и уездных барышень», как ехидно заметит один из его недоброжелателей), теперь же тем более им зачитывается и его декламирует вся молодежь, его «студенческие песни» и романсы на его стихи поют повсюду. Может, и стоит избегать громкого слова «фурор», но и сухое «собранные вместе, получили самую высокую оценку и самое широкое признание» тоже тут не лезет. Может быть, лучше всего громовое впечатление от выхода сборника отображено у Гоголя, вспоминавшего (в «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем же ее особенности»):
«Когда появились его стихи отдельною книгою, Пушкин сказал с досадою: “Зачем он назвал их “Стихотворения Языкова!” их бы следовало назвать просто “Хмель!” Человек с обыкновенными силами не сделает ничего подобного, тут потребно буйство сил”…»
Неудивительно, что старый и верный друг Языкова Амплий Очкин пишет в рецензии в «Северной Пчеле»:
– но даже давний недруг Языкова Полевой отдает ему должное, со всеми оговорками насчет «холодности» языковского таланта, его показных восторгов, которые на самом деле выдают равнодушие ко всему и т. д.:
И, конечно, особое место занимает статья Ивана Киреевского «О стихотворениях г. Языкова».
После истории с «Европейцем» Николай Первый испытывает какую-то особую, личную неприязнь к Киреевскому. Не помогли ни очень толково составленное оправдательное письмо Чаадаева, ни – даже! – заступничество и многие хлопоты Жуковского. Император намерен похоронить Киреевского заживо, да еще и гвозди покрепче вбить в крышку гроба, чтобы уж точно высунуться не мог. Киреевскому строго-настрого запрещено заниматься литературной деятельностью, его имя не то, что не должно нигде появляться в печати; он и под псевдонимами не имеет права выступать; если его авторство раскроется, то расправа будет быстрой и крутой. И все-таки Киреевский решается, настолько важно для него сказать свое слово. Печатается под всевдонимом «Y-Z» – в «Телескопе» Надеждина; честь и хвала и Надеждину, в очередной раз не побоявшегося рискнуть – впрочем, через два года все-таки «нарвется», «допрыгается», когда напечатает «Первое философическое письмо» Чаадаева; вот и еще одно странное и тесное переплетение судеб намечается. «Зашифровался» Киреевский так глубоко и основательно, что даже сам Языков, высоко оценивший статью, потому что схвачена была самая суть его творчества, не сразу узнал, кто автор, в своем-то симбирском далеке. Надеждин, понимая, чем грозит ему малейший слух о том, что он дал слово Киреевскому, позаботился о полной тайне. Письмам такую тайну доверять нельзя – и Языков должен был ждать, когда либо Иван, либо Петр Киреевские доберутся к нему в гости и расскажут…
А вот в 1858 году, когда ни Языкова, ни Киреевского уже не будет в живых, когда наступит начало нового царствования, царствования царя-освободителя, и многие препоны падут, новое издание стихотворений Языкова будет предварено как предисловием статьей Киреевского – и имя автора скрыто уже не будет…
Статья эта важна и потому, что она много больше рецензии на книгу или – даже – общего обзора поэзии Языкова. В ней Киреевский еще раз обозначает свои главные философские положения, дает им развитие, представляет собственную картину мира – и статья эта становится целым этапом на пути развития и окончательного, крепкого оформления всей идеологии славянофильства, становится одной из тех работ, за которые Киреевский и был удостоен вечного звания «отца славянофильства».
При этом нельзя сказать, что Языков для него – лишь повод для высказывания и продвижения своих идей. Подобный подход – не редкость, и мы можем припомнить многочисленные примеры, когда автор становился удобной игрушкой в руках идеолога, но здесь – не тот случай. Скорее наоборот: в поэзии Языкова Киреевский видит художественные, творческие и – нравственные основы той идеологии, которая позднее будет названа славянофильской, говорит о том, что после такой поэзии новая философия необходима для ее более полного понимания, что это философия должна подстраиваться под поэзию, чтобы мыслью охватить мир в целом и цельности.
«Дело критики при разборе стихотворцев заключается обыкновенно в том, чтобы определить степерь и особенность их таланта, оценить их вкус и направление и показать сколько можно красоты и недостатки их произведений. Дело трудное, иногда любопытное, часто бесполезное и, почти всегда, неудовлетворительное, хотя и основано на законах положительных.
Но когда является поэт оригинальный, открывающий новую область в мире прекрасного, прибавляющий таким образом новый элемент к поэтической жизни своего народа, – тогда обязанность критики изменяется. Вопрос о достоинстве художественном становится уже вопросом второстепенным; даже вопрос о таланте является не главным; но мысль, одушевлявшая поэта, получает интерес самобытный, философический; и лицо его становится идеею, и его создания становятся прозрачными, так что мы не столько смотрим на них, сколько сквозь них, как сквозь открытое окно стараемся рассмотреть самую внутренность нового храма и в нем божество, его освящающее.
Таким образом, на некоторой степени совершенства искусство само себя уничтожает, превращаясь в мысль, превращаясь в душу.
Но эта душа изящных созданий, – душа нежная, музыкальная, которая трепещет в звуках и дышит в красках, – неуловима для разума. … вообще то, что мы называем душою искусства, не может быть доказано путем математических доводов, но должно быть прямо понято сердцем, либо просто принято на веру…»
Одно из важнейших положений, как мы уже видели, Ивана Киреевского: строго логическое мышление, «критика математическая», неполноценно, оно изолируется от части мира.
«Для цельной истины нужна цельность разума». В стихах Языкова «цельность истины» есть, и это общество в целом должно развивать в себе «цельность разума», чтобы охватить его поэзию во всех проявлениях.
С этим же связывается еще одно положение Киреевского: логика может отстранять от себя нравственность, но «цельная истина» – не может; безнравственные, «бесхарактерные» наука и творчество всегда в чем-то неполноценны. (При этом, возможно, я зря поставил науку впереди творчества: для Киреевского впереди стоит творческое начало, лишь оно одно открывает цельное пространство «благодати»; отсюда уже рукой подать до фразы, часто звучавшей в двадцатом веке: «Всякое истинное творчество есть молитва».)
Отсюда, яростная защита Языкова от упреков в «безнравственности» – и еще раз собственное определение того, что такое нравственность вообще; определение, которое будет подхвачено всем славянофильским движением:
«Слыша беспрестанные упреки Языкову, я всегда вспоминаю одного русского барина, который ездил отдавать своего сына в какой-то немецкий университет; но встретив на улице студента без галстука и с длинными волосами, тотчас же понял из этого всю безнравственность немецких университетов и возвратился домой воспитывать своего сына в Саратове.
Вообще многие из нас еще сохранили несчастную старообрядческую привычку судить о нравственности более по наружному благочинию, чем по внутреннему достоинству поступка и мысли. Мы часто считаем людьми нравственными тех, которые не нарушают приличий, хотя бы в прочем жизнь их была самая ничтожная, хотя бы душа их была лишена всякого стремления к добру и красоте. …
… А между тем, если мы беспристрастно вникнем в его поэзию, то не только найдем ее не безнравственною, но вряд ли даже насчитаем у нас многих поэтов, которые могли бы похвалиться большею чистотою и возвышенностью. …
… Изберите самые предосудительные, по вашему мнению, из напечатанных стихотворений Языкова (ибо о ненапечатанных, как о непризнанных, мы не имеем права судить) и скажите откровенно: производят ли они на вас влияние нечистое?