реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 42)

18
Как дружно сбирались в далекий поход Народы по слову Олега; Как шли чрез пороги под грохотом вод По высям днепровского брега; Как по морю бурному ветер носил Проворные русские челны; Летела, шумела станица ветрил И прыгали челны чрез волны; Как после, водима любимым вождем, Сражалась, гуляла дружина По градам и селам, с мечом и с огнем До града царя Константина; Как там победитель к воротам прибил Свой щит, знаменитый во брани, И как он дружину свою оделил Богатствами греческой дани. Умолк он – и радостным криком похвал Народ отзывался несметный, И братски баяна сам князь обнимал; В стакан золотой и заветный Он мед наливал искрометный, И с ласковым словом ему подавал; И вновь наполняемый медом, Из рук молодого владыки славян, С конца до конца, меж народом Ходил золотой и заветный стакан.

Признаться, я долго относился к этому стихотворению как к очередной попытке Языкова побороться с Пушкиным: поддавшись на льстивый хор «истинных почитателей», продолжающих твердить, что он по таланту выше Пушкина, снова попробовать доказать, что он по крайней мере «не хуже Пушкина»; и если даже «Олег» не совсем уж в пику Пушкину написан, думалось мне, не в подчеркнутом споре с ним, то, все равно, присутствует оттенок зависти, в котором и самому себе неудобно признаваться, но который так и подзуживает утверждать себя за счет других. Даже вспомнилось замечание Пушкина о Байроне, которого зависть к Гете подгладывала и который, поддавшись на песни почитателей, что первым романтическим поэтом должен быть он, а не Гете, попробовал «Фаусту» противопоставить «Манфреда» и «Каина» (да и еще кое-что): «Два раза Байрон пытался бороться с гигантом романтической поэзии – и остался хром, как Иаков». Так точно отразилась одна из граней отношений Пушкина и Языкова, что подумалось: не думал ли Пушкин и об этом, когда делал свою запись в «Table-talk»? Но вот остался ли Языков «хром» и относился ли к нему Пушкин, как к «хромому»?.. Понадобилось немало времени, чтобы понять: всё было совершенно иначе!

А чтобы вам стало понятно, насколько иначе, я и должен начать с самого начала, с того времени, когда по инерции разделял мнение подавляющего большинства пушкинистов, историков, литературоведов, всех, сколько-то «знающих». Да, неумело скрываемая зависть со стороны Языкова, думал я. В отличие от Пушкина, который, получив послание Языкова и другие стихи, готов на весь свет твердить о своей «зависти» и пишет Вяземскому 9 ноября 1826 года: «Ты изумишься, как он развернулся и что из него будет. Если уж завидовать, то вот кому я должен бы завидовать. Аминь, аминь, глаголю вам. Он всех нас, стариков, за пояс заткнет».

Само признание в такой «зависти» равно отсутствию ее и благословению на дальнейшие свершения.

А у Языкова… На первый взгляд, вроде, все ясно. Он берет и пушкинский размер и пушкинский темп этого размера – легкую раскачку между четырехстопным амфибрахием и трехстопным – вплоть до того, что стихи Языкова можно петь на тот же мотив «Так громче, музыка, играй победу…», на который у Булгакова Турбины и юнкера поют «Песнь о вещем Олеге»; Языков начинает с того, на чем Пушкин заканчивает, причем настрой у него прямо противоположный пушкинскому Если Пушкин кратко обрисовывает, как «бойцы поминают минувшие дни» «на тризне плачевной Олега», то у Языкова тризна вовсе не плачевна. Похороны Олега превращаются в великое торжество его дела, собирания и укрепления Руси, в предвкушение распахнутого и ясного будущего. Бойцы не «поминают минувшие дни», поседевшие и уступающие место новому поколению, они «бодры», они пьют «золотой и заветный стакан», они устраивают игрища с поединками. К ногам Олега закладывают великолепного белого коня (чего уж лучше!), и исчезает пронзительная нота грусти в прощании Олега с костями своего старого любимца: «Не ты под секирой ковыль обагришь И жаркою кровью мой прах напоишь!» И так далее, и тому подобное. В общем, почти идиллия (а может, и не почти). Языков словно говорит Пушкину: вот, смотри, как правильно.

Стоит, однако, вглядеться, как начинает проступать совсем иное.

И дело даже не в тонкой пушкинской диалектике, на которую многие обращали внимание: как только Олег у Пушкина из «вещего» становится «могучим», он начинает с презрением относиться к предсказанию волхва – и погибает. Мудрость и упоение своей силой несовместимы. Это точно, но это не самое важное. Хотя и этот момент можете держать в голове (если не забудете через страницу), он – дополнительное подтверждение тех наблюдений, которые будут изложены.

Прежде всего, пушкинская-то «Песнь о вещем Олеге» пишется в споре не с кем-нибудь, а с Рылеевым. На этой вещи обозначается тот водораздел, который потом вберет в себя многие притоки, от ручейков до полноводных рек, и станет непреодолимым.

Рылеев в своем «Олеге Вещем», первой из «Дум»:

Но в трепет гордой Византии И в память всем врагам, Прибил свой щит с гербом России К Царьградским воротам.

Пушкин просто взвивается. В январе 1823 года, едва завершив свою «Песнь о вещем Олеге», он пишет брату из Кишинева – будто проговаривая, что послужило толчком к созданию «Песни»:

«Душа моя, как перевести по-русски bévues [ляпы, промахи, ошибки]? – должно бы издавать у нас журнал Revue des Bévues [Обозрение промахов, ляпов]. Мы поместили бы там выписки из критик Воейкова, полуденную денницу Рылеева, его же герб российский на вратах византийских – (во время Олега герба русского не было, а двуглавый орел есть герб византийский и значит разделение Империи на Западную и Восточную – у нас же он ничего не значит)».

В мае 1825 года он повторяет в письме самому Рылееву:

«Ты напрасно не поправил в Олеге герба России. Древний герб, святой Георгий, не мог находиться на щите язычника Олега; новейший двуглавый орел есть герб византийский и принят у нас во время Иоанна III, не прежде. Летописец просто говорит: Также повеси щит свой на вратех на показание победы».

Кроме того, Пушкин использует формулировки из письма брату для отшлифовки примечания к «Песни о вещем Олеге», с которым он думал сперва печатать это произведение. К строке «Твой щит на вратах Цареграда» он делает сноску:

«Но не с гербом России, как некто сказал, во-первых потому, что во времена Олега Россия не имела еще герба. Наш Двуглавый орел есть герб Римской империи и знаменует разделение ее на Западную и Восточную. У нас же он ничего не значит».

Еще подумав, Пушкин примечание снял. Но формулировка «ничего не значит» возникает у него еще раз, в другом письме брату, которое он отправляет из Кишинева 30 января 1823 года – будто ему важно закрепить внимание брата на этой формулировке, повторив ее не единожды. С расчетом, что «Лайон, мой курчавый брат» перескажет ее другим людям, если вдолбить ее в его память? И вновь эта формулировка относится к Рылееву, причем в контексте, в котором Рылеева как поэта совершенно спокойно можно было и не поминать. Пушкин ругается, что в его стихотворении, напечатанном в альманахе Рылеева и Бестужева «Полярная Звезда на 1823 год» допущена грубая искажающая опечатка в строке про тревожных дум, слово, употребляемое знаменитым Рылеевым, но которое по-русски ничего не значит.

Пушкин как бы идет по нарастающей: от простой констатации факта, что герб ничего не значит, он переходит к обобщению: вся поэзия Рылеева ничего не значит; только так может отложиться в сознании собеседника мысль о том, что основополагающее для Рылеева слово, на котором он строит самую важную для него вещь – поэтическую историю России, есть пустое место.

Да, Пушкин широко размахнулся! Может, он не совсем логичен и не очень справедлив, давая волю своему раздражению?

Но давно стало общей истиной, что если Пушкин что-то настойчиво повторяет два раза – он это продумал очень тщательно, горячки не порет и хочет, чтобы слушающие или читающие увидели за этим повторением особый смысл.

Нужно понять, что именно вызвало такое резкое сопротивление Пушкина. Ну, тот ли герб, этот – вроде, не причина, чтобы выстраивать против Рылеева боевые порядки и еще несколько раз высказываться о его поэзии так, что Рылеев глубоко возмущен и огорчен.

Здесь нам опять может помочь Языков. После «Олега» Языков пишет еще одну балладу тем же размером; трех– и четырехстопный амфибрахий, отсылающий нас к «Песне о вещем Олеге» и к собственному стихотворению Языкова на эту тему; само название этой новой баллады подсказывает, где следует искать, «откуда уши растут» – «Кудесник»; здесь припомним, что у Пушкина только сам «мудрый старец» называет себя «волхвом», а Олег упорно и до конца именует его только «кудесником»; Языков уже в названии четко обозначает угол зрения, мы не должны думать о «кудеснике» как о «волхве»:

На месте священном, где с дедовских дней, Счастливый правами свободы, Народ Ярославов, на воле своей, Себе избирает и ставит князей, Полкам назначает походы И жалует миром соседей-врагов — Толпятся: кудесник явился из Чуди… К нему-то с далеких и ближних концов Стеклись любопытные люди. И старец кудесник, с соблазном в устах, В толпу из толпы переходит; Народу о черных крылатых духах, О многих и страшных своих чудесах Твердит и руками разводит; Святителей, церковь и святость мощей,