Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 16)
– но в начале 1820-х годов у Воейкова отношение к Пушкину далеко не однозначное. Да, он видный «арзамасец», да, он тесно дружит с Жуковским, Александром Тургеневым и другими представителями и сторонниками «новаторского», романтического направления в литературе, он в хороших отношениях с Карамзиным, но все его вкусы, симпатии и пристрастия больше тяготеют к восемнадцатому веку, и прежде всего к Державину, почитаемому им прежде всего за «мощь», за «национальное и силу» (так, чуть позже, Языков обозначит основные достоинства Катенина, за которые он его ценит; и именно это воспринималось как главное наследие Державина, которое следует беречь и развивать другим поэтам, а потому и Катенину ура!), за – повторим уж еще раз вслед за многими авторами несколько приевшийся за два века каламбур – «державность» Державина, которая предполагала необходимость определенной гражданской позиции, должна была почти рифмоваться с «гражданственностью», с обязательным гражданственным посылом в поэзии; – и Воейков был не одинок; в итоге, при некоторой разности позиций, складывается определенная «партия», во главе которой Воейков, Рылеев и Катенин (и, мы могли бы добавить, и примкнувший к ним Кюхельбекер – и еще кое-кто) – партия не просто «архаистов» или «державинистов», а защитников той «самобытности», которая неотъемлема от величавой поступи под оглушительное «Гром победы раздавайся!..» – от стремления воззвать нацию опереться на свои древние корни, очнуться от бессильного сна, собрать волю в кулак и… – дальше даже неважно, в большом поэтическом смысле, какое «и» имеется в виду, призыв к свержению самодержавия, как у Рылеева, или призыв сокрушать «иноземное», как у Катенина («Россия искони не имела ничего общего с Европой западной; первые свои познания, художества и науки получила она вместе с верою православною от Цареграда… неужели, перенимая полезное, должны мы во всем обезьянить и утратить все родовые свойства и обычаи?» – в «Размышлениях и разборах»; позже мы остановимся на этом подробнее), или, или… (думается, вся эта партия, доведись ей прочесть «Скифов» Блока, подняла бы их на щит, не вникнув и не постигнув истинного блоковского смысла, «Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами! Да, Скифы – мы! Да, азиаты – мы, – С раскосыми и жадными очами!..») Все это вытягивалось из Державина, у которого и вправду есть такие мотивы, но есть и другое. Говоря кратко и образно, в строфе державинского «Памятника»
Для них абсолютно не звучит и оставляется без внимания строка «В сердечной простоте беседовать о Боге», она им не нужна, она им – «лишняя». Более того, они готовы чуть не с кулаками лезть на каждого, кто напомнит им об этой строке. Вот – Федор Глинка. Из архаистов архаист, вроде бы, очень близкий им по духу, при этом участник декабристского движения, совмещающий преклонение перед русской стариной с самыми просвещенными взглядами. Вроде бы, должны ждать его в свою литературную партию с распростертыми объятиями, чуть не силком, на аркане, к себе тянуть. Но нет! В «Доме сумасшедших» строфы про Федора Глинку – одни из самых издевательских, так и пышущих злобой и неприятием:
– потому что Глинка развивал совсем другую линию Державина, религиозную, линию высоких духовных од и переложения псалмов. Можно напомнить, что Федор Глинка и Псалтирь переложил полностью (во вполне державинском русле), и основные его сборники – «Опыты священной поэзии» и «Духовные стихотворения».
И как раз духовная («религиозная») линия Державина резко не устраивала и Воейкова, и Катенина, и Рылеева – они старались ее не просто не замечать, а свести на нет в общественном сознании, и резко накидывались на ее продолжателей. Можно говорить об несхожести их мотивов и побуждений, но итог один и тот же: они воспринимали ее как «отвлекающую от борьбы», как покушение на самые корни национального самосознания.
Да и «В забавном русском слоге…» Слово «забавный» они понимали настолько особо, настолько по-своему, что на этом позже придется задержаться отдельно. Пока же отметим одно: «забавность слога» «Руслана и Людмилы» увиделась Воейкову совсем не той забавностью, которой надлежит присутствовать в русской поэзии, и его большой отзыв на поэму стал одним из самых желчных; причем маскировалось все это позой большого уважения к Пушкину: расшаркиваясь периодически перед ним как перед большим талантом, Воейков сразу же ввертывал суждения и оценки на грани пасквильных. Пущкин ему до конца жизни не мог простить не негативного отношения к «Руслану и Людмиле», а именно этого двуличия. Воейков как бы сквозь зубы цедил кислые похвалы (почему – можно предложить несколько объяснений, то ли как «арзамасец» он не мог совсем открыто лягать другого «арзамасца», то ли предпочитал не сжигать за собой все мосты – мол, и Пушкин еще может пригодиться), чтобы завершить статью такими пассажами:
Он любит проговариваться, изъясняться двусмысленно, намекать, если сказать ему не позволено, и кстати и некстати употреблять эпитеты: нагие, полунагие, в одной сорочке, у него даже и холмы нагие, и сабли нагие. Он беспрестанно томится какими-то желаниями, сладострастными мечтами, во сне и наяву ласкает младые прелести дев; вкушает восторги и проч. Какое несправедливое понятие составят себе наши потомки, если по нескольким грубым картинам, между прелестными картинами расставленным, вздумают судить об испорченности вкуса нашего в XIX столетии!»
Статья вышла в «Сыне отечества» 23 октября 1820 года – и уже на следующий день бушевали нешуточные страсти. Многие кинулись писать ответы и возражения, полемика полыхнула нешуточная. Языков в это время далеко от столичных литературных страстей: он в своем имении, в Языково, и именно в эти дни убеждает брата Петра, который хотел бы на всю зиму удержать младшего брата в деревне, вдали от сует и соблазнов, что зиму ему все-таки лучше провести в симбирском особняке. Убедил – и с середины ноября закружился в вихре губернских балов и развлечений (ну, не совсем закружился, поэтическая работа, как уже было отмечено, идет очень напряженно и интенсивно, но для большинства видящих Языкова со стороны это именно так, «закружился», и все тут), так что в Петербург он возвращается уже к остывшему, так сказать, костру.
Насколько остывшему? Да, горячие споры, встряхнувшие все общество, поутихли, журнальные страницы обретают более спокойный и умеренный тон, но в результате лихих стычек на передовой («Мчатся, сшиблись в общем крике…») позиции определены, прочерчены границы и обозначены нейтральные полосы, простреливаемые со всех сторон. Можно сказать, что пикировки и казацкие налеты и выезды продолжаются, но пушки угрюмо молчат, они заговорят по серьезному поводу, два хорошо укрепленных лагеря притихли в непримиримом противостоянии.
Наверно, можно было бы сказать, что в этой ситуации Языков и Воейков находят друг друга. Но, мне кажется, точнее было бы определить несколько иначе. Да, конечно, Языков обрел издателя – одного из виднейших – готового всячески его «раскручивать», нынешним языком говоря. Языкову, конечно, лестно и приятно – а кому не будет приятно в девятнадцать лет, если его провозгласят первым поэтом России? Но Воейков обретает человека, которого он может выставлять как противовес Пушкину: вот, мол, мощнейший талант, который при этом «наш», «державинец», и уж он-то будет писать не «Руслана и Людмилу», где под достаточно небрежно надетой маской русской старины вовсю разгулялось французское поверхностное легкомыслие, этот талант создаст истинно русские значительные произведения, и Пушкину нос утрет! Так начинается игра, в которой сам Воейков достаточно прикрыт, он и реверансы в сторону Пушкина не забывает время от времени делать, как арзамасец арзамасцу, а все шишки так или иначе должны посыпаться на Языкова: мол, издатель обязан только все истинные таланты поддерживать и опекать, а если кто-то из этих талантов оказывается во главе противоборствующего пушкинскому направлению лагеря; если кто-то, по силе или не по силам, а из зависти и самомнения, готов стать знаменосцем против Пушкина – с него и спрос, его и бейте, мы-то тут при чем? Война «архаистов» и «новаторов» еще только разгорается, высшего накала она достигнет через два-три года, но уже сейчас в этой войне все средства становятся хороши.