Александра Власова – Живая вода (страница 2)
2018
Мне девятнадцать. Собралась замуж. Приезжала на море с женихом. Это был наш медовый месяц (мы решили провести его перед свадьбой). Море обрадовалось мне. А я с ним не поздоровалась. Стала серьезной. Почти взрослой. Почти женой. Я больше не разговаривала с волнами, я разговаривала с женихом (преимущественно мы ругались). Море загрустило и замолкло. Шторма не было ни разу. В тот год, впервые за десять лет, море у меня ничего не украло.
2019
С женихом разбежались сразу, как вернулись домой (и слава богу). Снова собираюсь на море. Боюсь одного. Приеду – скажу: «Привет. Люблю. Скучала».
А оно не ответит…
Пианист
– …Только рояль там плохонький. Совсем. Давно пора его выкинуть, да денег на новый нет. – Вахтерша замялась. – Сами понимаете.
Пианист поднялся на сцену.
«Ну-с, сейчас посмотрим… Напрочь разбитый. Руки скользят. Черт побери, в чем дело? Клавиши. Просто вдавлены, отполированы множеством пальцев. Что? Студенты отрабатывают технику на концертном рояле? Сколько ему уже лет? Почему нет ремонта? Конечно, завтра его подтянут, но все не то».
Пианист коснулся клавиатуры. Рояль насупился. Настоящего звука извлечь не дал, жадно зажал звук внутри. Пианист погрузился в него сильнее, утопил в нем пальцы. Тот зло громыхнул в ответ.
«Ну и как, справишься со мной? Попробуй озвучить зал, чтобы у всех не отвалились уши от грохота!» – гаркнул инструмент.
В первой октаве заедает фа диез. Во второй – до фальшивит и подозрительно напоминает кошачье повизгивание. И даже светлый этюд Шопена звучит как разваливающийся похоронный марш.
Это рояль нарочно. Боится. Не дает погрузиться. Защищается.
«Знаешь, мне тоже больно, – вдруг зачем-то признался Пианист на одной из трелей. – Я же не отыгрываюсь, уродуя Шопена!»
Рояль услышал. Тоже хотел что-то сказать, но…
– Репетиция окончена. Ждем вас завтра в полтретьего, – скучным голосом прервала их вахтерша.
– Но я даже не успел!
– Быстрее нужно было. Мы и так дали вам лишние четыре минуты. За счет времени других участников, – сварливо пробубнила она.
Пианист уступил место вошедшей девушке с золотыми веснушками. Она не стала церемониться с инструментом. По ушам ударил грохот Листа. Исполнительница упивалась тем, что может так быстро и громко. И еще быстрее и громче. И еще. Она колошматила по роялю, как будто хотела выбить клавиши с корнем.
«Клавиатуру не сломай, девочка», – горько усмехнулся Пианист и вышел из зала.
На концерте рояль узнал руки Пианиста. И рассказал о том, что когда-то все было иначе. Когда-то на нем играли лишь на концертах. Играть на нем было честью для ученика.
«Какой бархатный звук. Это не рояль, это продолжение рук! Он как будто бы слышит, что я от него хочу! Где вы добыли такое чудо?» – восхищались лучшие пианисты. Однажды он даже стоял рядом со «Стейнвеем». Правда, на нем «Стейнвею» аккомпанировали, но все равно. Какая честь, какая честь! Он плакал о настоящем. Он радовался солнечным звукам, вспоминая прошлое.
Пианист тоже многое рассказал роялю. О жене, которую никогда не увидит. О доченьке, похожей на светлого зайчонка. О человеческой любви.
Их души сливались в звучании Шопена, трепетали в его пассажах. Зрители не знали ни того, о чем пел рояль, ни того, о чем рассказывал Пианист. Но почему-то у многих в те минуты защемило внутри.
Аплодировали стоя. Дальше концерт не заладился. Играли отлично, с превосходной техникой, но так, что могли бы и не играть. Пианист ушел сразу после выступления. Не дожидался награждения, это было уже не важно.
Рояль остался. И с тех пор каждый день, умирая под ударами исполнителей, вспоминал своего Пианиста.
Портрет
Кисточка погружается в масло. И начинается магия. Штрих за штрихом оживает небо. Багровый, закатный перетекает в бархатисто-фиолетовый, ночной. Беру маленькую кисточку, присыпаю небеса нежными, чуть золотистыми звездами. Они танцуют, смешавшись с дождем и снежинками (снежинки для кого-то тоже звезды).
Пишу мост между двумя частями города. Между двумя частями жизни.
Пишу себя. Я в черном пальто, взлохмаченные волосы непокорно лезут из-под шапки. Даже немного похожа.
Пишу его. Кисточка испуганно замирает. И как-то сама передвигается чуть выше, на небо. Нужно подправить одну звездочку. Смазалась. Ой-ой, размазалась еще сильнее. Ух ты, красиво! Почему бы не сделать звездопад?
Вода под мостом должна быть темнее неба. Потратила три часа на воду. Устала. Сил нет. Начну писать его лицо сейчас – получится плохо. Не хочу все испортить. Откладываю работу.
Пишу его. Пишу его. Пишу его. Но кисть снова где-то вдалеке. Упоенно выводит лимонный свет фонарей. Блик от фар проезжающей мимо машины.
Все пространство заполнено, кроме… Не на что больше переключиться. Третий раз переписываю небо. Я допишу тебя. Завтра, мой милый, завтра, когда обида отпустит. Завтра, обещаю.
Карандашный контур лица почти стерся. Рядом со мной – белый призрак. Может, если закончу портрет сегодня, мне еще удастся что-то сохранить? Может, все, что происходит в последнее время, забудется, покроется новым слоем краски, как я покрываю ляпы светом от фонарей?
Портрет больше не нужен. Картина стоит в углу, на который я стараюсь лишний раз не смотреть. Фонари сияют в стену.
Шесть месяцев не притрагивалась к краскам.
Вновь непреодолимо тянет к маслу. Хочется начать новое полотно. Что-то внутри болезненно екает. «А ты уверена, что на этот раз сможешь довести работу до конца?» – ехидно шепчет внутренний голос.
Нервно щекочет в груди. Плохой из меня портретист. Напишу лучше фантастический пейзаж или дракона, красивого, сильного, несуществующего.
Я пугливо отвожу взгляд от картины. С несвершившимся поцелуем.
Кицунэ
– Хотел бы я хоть раз в жизни увидеть кицунэ, – мечтательно протянул профессор, глядя на ночной город.
– Кицунэ? – Жена была тут как тут. С двумя бокалами его любимого шампанского в руках. – Знаешь, твой семинар по японской мифологии прошел потрясающе, но не стоит сходить с ума! Сейчас двадцать первый век. Ты уже не маленький. Никаких волшебных лис не существует!
Профессор отхлебнул розового шампанского, отдаваясь легкому дурману. После семинара мысли то и дело возвращались в детство.
Когда родители хотели провести пару вечеров вдвоем, его отправляли к бабушке. У бабушки нельзя было бегать («Расшибешься же насмерть!»), прыгать (по той же причине), рисовать («О боже! Да ты все стены обляпаешь!») и даже строить дом из подушек (подушки – не игрушки). Зато можно читать и быть хорошим мальчиком (что для бабушки – синонимы). В семь лет он еще не был профессором, поэтому читать не особо любил. Но ту книгу почему-то прочел. Она валялась в коробке среди кукол и машинок, и лиса с обложки смотрела слишком грустно.
В ней говорилось, что та лиса влюбилась в юношу и, чтобы быть вместе, притворилась девушкой, пряча хвост под плотной юбкой. Она старалась делать каждый его день счастливее предыдущего, не было ни у кого во всем свете жены, столь преданной и заботливой. А дальше – все как обычно. Этим юношам в сказках, хлебом не корми, дай что-нибудь испортить! Он как-то ночью тянул-тянул одеяло на себя и перетянул, молодец какой. А под одеялом-то хвост. Он в крик, как девка. Лисица от ужаса, естественно, сбежала, лишь шерсть на подушке оставила. И больше никто ее не видел.
И что-то в этой истории его зацепило. Иногда профессор находил на подушке рыжую шерсть. Конечно, это кошка линяла, но ему нравилось думать, что это кицунэ забегала на часок, присматривалась.
«Наверное, тогда я и стал интересоваться мифами», – думал он, глядя, как огни светофора отражаются в лужах. Жена, чувствуя, что становится холодно, укрыла его ноги пледом, сама прижалась поплотнее, дразня еле слышным запахом корицы. Эти вечера на крыше придумала она. Как и пикники в лесу, и пленэр по субботам.
– Да ну этих кицунэ! – вдруг вырвалось у профессора. – Ты у меня самая лучшая женщина!
Он слишком увлеченно смотрел на дорогу, на звезды, на весь мир… чтобы заметить, как под ее юбкой прячется маленький лисий хвостик.
Два музыканта
Когда в метро слишком людно, сложно узнать друг друга. Но не слишком гитарно. Поэтому гитары друг друга сразу опознали и поздоровались, звонко поцеловавшись грифами.
– Куда прешь, баран?! – раздраженно завизжал кто-то. – Не видишь, я на концерт опаздываю! Хватит размахивать своим драным чехлом и… – Ругательство, уже вырывавшееся наружу, вдруг застыло, запнувшись о юношеский пушок. Из-за чехла выглядывало слишком знакомое лицо. Лицо человека, которому он был обязан всем. Лицо Учителя.
– Владимир Александрович? – смущенно пролепетал молодой гитарист. – Вы это… извините, я не специально! – Парень вмиг покраснел как пион и спрятался за гитару.
– Лёха? Да не прячься ты! Со всеми бывает, – добродушно улыбнулся Владимир Александрович.
«А он все такой же, как прежде, – с теплом подумал Лёха. – Как будто эликсир молодости выпил! Совсем не стареет!» После неуклюжих объятий Лёха наконец услышал долгожданный вопрос. Ох, как он на него любил отвечать в последнее время!
– Ну, рассказывай, Лёха, как ты? Поигрываешь хоть?
– Не то слово! Я старался во всем быть как вы, занимался по шесть часов в день. Иногда мне хотелось расколошматить гитару о стену. Но вы можете мной гордиться! Сегодня меня пригласили играть в «Золотую гитару», – затараторил он, задыхаясь от волнения.