Александра Ушакова – Грани (страница 13)
Ему было страшно. Не за себя — за Рому. За то, что этот момент сделает с ним. Сломает. Превратит в кого-то другого — злого, замкнутого, или, наоборот, пустого, равнодушного ко всему. Вова знал, что такое боль — своя, спрятанная глубоко, прикрытая рисунками и тихими вечерами с мамой. Но эта боль была другой. Она была не его, и от этого становилось только хуже, потому что он ничего не мог сделать. Не мог прийти, не мог сказать, не мог даже представить, что почувствовал Рома, когда отец...
Он сжался под одеялом, подтянул колени к груди, словно это могло защитить от мыслей, которые лезли в голову, тяжёлые, липкие, как смола. Ему казалось, что если он не перестанет думать об этом, то боль перекинется на него, или на маму, или на что-то ещё, и тогда мир треснет окончательно, и некому будет его склеить.
Но мысли не слушались. Они шли сами, тяжёлым грузом куда-то туда, за грань, где не было ни стен, ни потолка, ни кровати с мятым одеялом. Туда, где всё, что чувствуют люди, собирается в одну точку и пульсирует, как открытая рана.
В Белой башне не спали.
Лот стоял у главной карты — огромного полотна, сотканного из света и теней, где каждый город, каждый дом, каждая комната была отмечена своей точкой, своим цветом, своим голосом. Обычно карта мерцала ровно: золотые огни счастья, серебряные — спокойствия, зелёные — надежды. Но сегодня в северном секторе, там, где Челябинск лежал на стыке времён, разгоралось алое пятно. Оно пульсировало, разрасталось, и края его были чёрными — такими плотными, что, казалось, впитывают весь свет вокруг.
— Зона страхов и кошмаров, — тихо сказала Джулия, подходя ближе. — Она растёт.
Лот молчал, рассматривая карту. На ней, прямо в центре алого пятна, горели две точки: одна — больничная палата, где мать Ромы боролась за жизнь, другая — детское отделение, где сидел сам мальчик, сжавшись на казённой койке. Вокруг них алое пульсировало особенно сильно, выбрасывая тонкие щупальца, которые тянулись к другим огням — к дому, где жила Света, к школе, к магазину «Грация», к маленькой квартире на окраине, где сейчас лежал, не в силах уснуть, мальчик с голубыми глазами.
— Он думает о нём, — сказала Джулия, и голос её был ровным, но в нём чувствовалось напряжение. — Вова. Он не спит. Он думает о Роме. И его мысли... они несут сигнал.
Лот повернулся к ней:
— Какой сигнал?
— Страх. Не за себя. За другого. — Джулия провела рукой над картой, и там, где находилась квартира Вовы, замерцал слабый золотистый свет. Он был робким, неярким, но он был. И он удерживал алые щупальца, не давая им проникнуть внутрь. — Он боится, что этот момент сломает Рому. Боится, что тот станет другим. Злым. Или мёртвым внутри.
Лот нахмурился:
— Это сильный страх. Он может усилить прорыв.
— А может, наоборот, — возразила Джулия. — Посмотри.
Они смотрели, как золотистый свет, идущий от точки, где был Вова, не гаснет. Он не был ярким, но он был упорным — он тянулся к алому пятну, к двум точкам в его центре, и там, где этот свет касался чёрных краёв, они становились чуть тоньше, чуть прозрачнее.
— Он не просто боится, — понял Лот. — Он хочет помочь. Даже не зная как. Даже не понимая, что это возможно.
— Его мысли — это мост, — сказала Джулия. — Он сам не знает, но он уже строит его. От себя к Роме.
Они замолчали, глядя, как на карте алое и золотое борются друг с другом. Светлячки, которые обычно беспечно кружили по залу, сейчас сбились в плотную стайку у окна, глядя на карту встревоженными зелёными глазками.
— Что делать? — спросила Джулия.
Лот долго молчал, потом провёл рукой по бороде — привычный жест, означающий, что решение принято.
— Пока — наблюдать. Мы не можем вмешиваться в эту историю. Не сейчас. Она должна разыграться сама. Но... — он посмотрел на Джулию, и в глазах его мелькнуло что-то, похожее на человеческую усталость. — Держи канал открытым. Если граница начнёт рушиться, мы будем рядом.
Джулия кивнула. Она подошла к окну, за которым расстилалось Пограничье — бескрайнее, светлое, но сегодня почему-то притихшее, словно оно тоже чувствовало, что там, в мире людей, происходит что-то очень важное и очень страшное.
— Он справится, — сказала она тихо. — Он сильнее, чем думает.
Лот не ответил. Он смотрел на карту, где алое пятно продолжало пульсировать, а золотая нить, тонкая, как паутина, тянулась от маленькой квартиры на окраине к больничному коридору, где мальчик, которого все считали злым и жестоким, сидел на казённой койке, обхватив колени руками, и, может быть, тоже смотрел на луну.
Вова лежал с открытыми глазами. Луна сдвинулась к краю окна, и теперь свет её падал на гравюру с Алисой, высвечивая девочку в голубом платье и светлячков, застывших в вечном полёте. Он смотрел на них и вдруг почувствовал странное спокойствие. Не то, которое приходит, когда всё хорошо, а другое — когда понимаешь, что даже если не можешь изменить то, что случилось, ты можешь хотя бы помнить. И думать. И не отворачиваться.
— Рома, — прошептал он в темноту, — ты там... держись.
Он не знал, услышит ли его кто-нибудь. Не знал, долетят ли эти слова через улицы, через дворы, через город, лежащий под снегом, к окнам больницы, где горит тусклый ночник. Но ему стало чуть легче. Словно он сделал что-то важное. Словно бросил в темноту маленький камешек, и тот упал не в пустоту, а на дно, и отозвался тихим, едва слышным эхом.
Он закрыл глаза и провалился в сон — без снов, тяжёлый, но спокойный. А за окном берёза качала ветвями, и луна медленно уходила за горизонт, уступая место серому рассвету.
В Белой башне Джулия отняла руку от карты.
— Затихает, — сказала она. — Алый цвет не растёт. И золотая нить... она стала толще.
Лот кивнул, не оборачиваясь.
— Значит, он сделал правильный выбор. Не отвернулся.
— И что теперь?
— Теперь ждём. Завтра будет родительское собрание. Завтра многое решится.
Джулия посмотрела в сторону, где за горизонтом уже брезжил свет нового дня.
— Ты веришь, что всё будет хорошо? — спросила она.
Лот помолчал, потом ответил негромко:
— Я верю, что они справятся. Все трое. Каждый по-своему.
В башне становилось светлее. Светлячки, успокоившись, разлетелись по углам, и только один — самый маленький — задержался у окна, глядя в сторону города, где просыпались люди, заваривали чай, собирали детей в школу, и никто из них не знал, что этой ночью кто-то держал их на тонкой золотой нити, не давая сорваться в темноту.
ХАРАКТЕРИСТИКА
Дверь в спортзал была тяжёлой, с круглой ручкой, которую Вова каждый раз на физре нажимал животом, потому что руки были заняты формой. Сейчас он толкнул её ладонью, и она подалась легко, словно кто-то с той стороны ждал этого движения.
Света вошла первой. Она всегда была первой — на линейках, на контрольных, на сборах. Но сейчас в её походке не было обычной уверенности отличницы, которая знает правильный ответ. Было что-то другое: решимость, замешанная на страхе, но страх она спрятала глубоко, туда, где никто не увидит.
Лёша шёл за ними, чуть позади, и впервые за весь день не пытался казаться больше, чем есть. Он ссутулился, руки засунул в карманы и смотрел в пол, но на пороге поднял голову.
Взрослые сидели на стульях, составленных рядами. Кто-то уже встал, собираясь уходить, кто-то задержался у доски, обсуждая что-то с Андреем Ивановичем. Военный — дядя Женя — стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на улицу, где уже давно стемнело.
Когда дети вошли, все взгляды обратились на них.
Вова почувствовал на себе эти взгляды. Тяжёлые, взрослые, полные жалости, усталости, недоумения. Кто-то из родителей — мама Сереброва, кажется — покачала головой, мол, зачем дети здесь? Кто-то вздохнул. Наталья, сидевшая в третьем ряду, подалась вперёд, увидев сына, и что-то дрогнуло в её лице — испуг, гордость, нежность, всё сразу.
Света сделала шаг вперёд. Один шаг, но такой твёрдый, что скрипнула подошва по паркету. Она встала перед взрослыми, прямая, с высоко поднятой головой, и голос её прозвучал звонко, как школьный звонок, который не просигналить дважды:
— Мы сами напишем всё. Нам лучше его знать.
Взрослые замерли. Кто-то из отцов хмыкнул, кто-то переглянулся с соседкой. Но Света не отвела взгляда. Она смотрела на дядю Женю, на учителя, на родителей, и в её глазах была та самая твёрдость, которую Вова видел только у мамы, когда та разбиралась с очередной проблемой в магазине.
Вова посмотрел на её маленькую спину — прямую, напряжённую, такую хрупкую под школьной формой — и вдруг понял, что сейчас нужно не молчать. Нужно встать рядом. Не потому, что она просила, а потому что иначе нельзя.
Он сделал шаг. И ещё один. И оказался рядом с ней, плечом к плечу, как тогда, в «Грации», когда они сидели за одним столиком и решали уравнения.
— Он меня обижал и травил, — сказал Вова, и голос его был тише, чем у Светы, но в спортзале услышали каждое слово. — Но я зла ему не желаю.
Он запнулся на секунду, чувствуя, как горло сжимается от волнения. Мама смотрела на него — он видел краем глаза, как она прикрыла лицо руками, и что-то горячее кольнуло в груди.
— Мы поговорим с классом, — продолжил он твёрже, — и сами напишем.
Слова выходили неловко, не так красиво, как у Светы, но они были настоящими. Он говорил о том, что чувствовал сегодня ночью, глядя на луну и думая о Роме. О том, что понял, пока рисовал мальчика на больничной койке. О том, что даже если тебя обижали, ты можешь не желать зла. Или — можешь захотеть добра. Просто потому, что иначе — нельзя.