реклама
Бургер менюБургер меню

Александра Шапкун – Замужем за гением (страница 4)

18

— Надеюсь, — Марк хлопнул его по плечу, но в голосе была сталь. — Твой бренд, друг, — это сила. Успех. Предсказуемость. Не надо, чтобы вокруг тебя витали истории про… угнетённых. Это портит картину. Наши коллекционеры покупают победителей. А не их скорбных жён, которые вдруг решили заговорить.

Марк растворился в толпе, оставив после себя привкус меди и холодок в животе. «Портит картину». «Неудобный нарратив». Слова, как гвозди, вбивались в череп.

Артём снова посмотрел на Лику. Она прощалась с Грошевым. Держала в руке визитку. Белую, матовую, как пропуск в другой мир. Потом развернулась. И ушла. Не подошла. Не помахала. Просто вышла в ночь, оставив его одного в этом пекле сияющих люстр и фальшивых улыбок.

В этот момент он почувствовал не ревность. Панику. Странную, животную, как будто почва, на которой он стоял десять лет, вдруг ушла из-под ног. Эта почва была ею. Её молчаливым, нерушимым присутствием в тени. И если тень решила стать объектом, источником света… что останется от его собственного, такого яркого, такого одинокого солнца? Не станет ли он просто прожектором, освещающим пустоту? Голым, нищим, «никем» на фоне её новой, тихой значимости?

К нему подкатила женщина в платье, которое стоило больше, чем его первая мастерская. Что-то говорила, касалась руки. Он улыбался, кивал, а сам думал об одном: о красном карандаше в её сумочке. О её ушедшей спине. О странной тяжести в груди — как будто он забыл сделать вдох и теперь не мог вспомнить, как это — дышать, не играя роль.

Отец хрипел у него в затылке: «Видишь? Не держит. Слабо. Никто».

Он больше не хотел быть солнцем. Он хотел быть человеком. Но это было страшнее любой критики. Потому что человека можно не заметить. А солнце — обязано светить. Всегда. Без перерывов. И ради того, чтобы остаться в центре, он был готов на многое. Даже на то, чтобы её тень оставалась тенью. Эта мысль пришла тихо и ужасно, как предательство самого себя.

«Завтра, — подумал он, отворачиваясь от восторженной женщины. — Завтра всё вернётся на круги своя. Она будет мыть кисти. А я буду гением. Так должно быть. Так безопасно. Так правильно».

Но в глубине души, в той самой чёрной дыре под рёбрами, он уже знал — ничего не будет по-прежнему. Трещина пошла. Не по холсту. По ним. И заделать её можно было только одним способом: заставив всё забыть. Её. И себя. Но для этого нужно было поглотить её снова. Вернуть в себя. И он не знал, хватит ли у него сил. Или аппетита.

ГЛАВА 5. УТРО ПОСЛЕ ТРИУМФА. ПЫЛЬ В ЛУЧЕ

Свет падал косо, как туго натянутая струна, рассекая мастерскую пополам — на мир хаоса, где царил он, и на мир тишины, где оставалась она. В луче, густом, почти осязаемом, танцевала пыль. Мириады мельчайших вселенных, рождённых от краски, холста, страниц старых книг, её собственной кожи, его одежды, их общей жизни, медленно и бесцельно выписывавшие в воздухе сложные, обречённые на мгновенное забвение па.

Лика стояла у раковины. Руки в воде — тёплой, почти горячей, цвета спитого чая. Она мыла кисти. Щетина была жёсткой, колючей под подушечками пальцев, как шерсть мёртвого зверя. Краска отставала лениво, клубясь бурыми, сизыми, грязно-зелёными облаками — призраками его вчерашних попыток поймать ускользающую форму.

На полке, чуть выше её глаз, лежал «Зенит». Чёрный, тяжёлый, с потёртым кожаным ремешком, который когда-то пах новой кожей, а теперь пах пылью и забвением. Подарок отца на восемнадцатилетие. «Лови момент, дочка. Не дай ему ускользнуть», — сказал он тогда, и его пальцы, шершавые от заводской смазки, легли поверх её рук, поправляя хватку. Теперь её пальцы скользили по щетине, и где-то глубоко, под кожей, пробегала мелкая, предательская дрожь. Тремор. Лёгкая вибрация, будто внутри запрятан крошечный моторчик, который кто-то включил без её ведома и теперь тихо гудел, напоминая о себе.

Она смотрела на пыль в луче. Ловила взглядом отдельные крупинки, как когда-то в школе ловила солнечных зайчиков, веря, что в них заключена магия. Только тогда это было началом. А сейчас — серединой. Серединой чего-то, что давно потеряло форму, но не решалось развалиться окончательно.

За её спиной скрипел уголь. Сухой, нервный звук, как скрип зубами во сне. Артём сидел за мольбертом, спиной к ней. Она видела его затылок — тёмные, чуть вьющиеся волосы, шею, напряжённые мышцы, белую майку, запачканную у плеча синей краской, как шрам.

Он не спал. Она знала, что он не спал с трёх ночи. Слышала, как он ворочался, как вставал, как зажигал свет в мастерской. Слышала скрип стула, шорох бумаги, потом — тишину. Ту самую, густую, липкую тишину, которая бывает, когда человек смотрит на пустой холст и не знает, что на нём делать, а за спиной у него, в тёмном углу сознания, стоит чей-то призрак и беззвучно шепчет: «Слабо? Не можешь? Значит — никто. Ты всегда будешь никем».

Она вынула кисть из воды, стряхнула. Капли упали в раковину — тяжёлые, грязные, одна за другой, как слёзы.

— Лик.

Его голос прозвучал неожиданно, хриплый от бессонницы и вчерашнего вина.

— М?

— Позвони в рамную. Чтобы к четвергу были подрамники. Шесть штук, метр на метр двадцать.

Она кивнула, хотя он не видел.

— И закажи суши. Тот, с угрём. И… роллы с лососем для Сони.

— Уже заказала, — сказала она. Голос прозвучал плоским, как доска, лишённый тех самых обертонов, которые он когда-то назвал «гениальными».

Пауза.

Уголь скрипнул ещё раз — резко, почти яростно. Потом — тишина.

— Ты гений, — пробормотал он в пространство, обращаясь не к ней, а к холсту, к призраку в углу, к собственному отражению в тёмном окне.

Она замерла, кисть застыла в воздухе, капая на фарфор раковины. Ждала, как всегда ждала — десять лет подряд. Ждала, что он обернётся, улыбнётся той своей, редкой, по-настоящему детской улыбкой, посмотрит и скажет: «Ты гениальная. Как тогда. Помнишь?»

Но он говорил холсту. Не ей.

Пылинки в луче вдруг показались ей не прекрасными — жалкими. Ничтожными. Они кружились, не зная, что они — просто пыль. Что их танцу конец, когда луч погаснет. Что они — не творцы, а побочный продукт творения. Как она.

— Артём.

— М? — он не отрывался от холста, его спина была каменной плитой.

— Вчера… ко мне подошёл куратор. Михаил Грошев.

Уголь в его руке замер. Скрип прекратился. Тишина стала густой, липкой, как смола.

— И? — он не оборачивался.

— Он помнил мою статью. Про Софронову.

Артём медленно повернулся. Лицо усталое, в угольной пыли, как в пепле. Глаза прищурены, будто он смотрит на слишком яркий свет. Или на что-то, что не вписывается в его картину мира. В его представление о порядке вещей, где она — часть фона, неподвижная и предсказуемая.

— И что?

— Он пригласил… в галерею. Посмотреть выставку.

Артём смотрел на неё. Не как на жену — как на явление, которое вдруг проявилось на отщёлкнутой фотографии, хотя её там не должно было быть.

— Ты хочешь пойти?

Она не знала. Правда не знала. Хотела ли она? Или просто испугалась возможности? Или это был тот самый «момент», который советовал ловить отец, и он снова ускользал, превращаясь в пыль в луче?

— Не знаю, — сказала она честно.

Он кивнул, вернулся к холсту, к своему бою с призраком.

— Сходи. Развеешься. Только не покупай ничего — у него цены завышены, а качество хромает. Знаю его тип.

Она поняла: он не видит угрозы. Для него Михаил — не человек, а явление арт-рынка. Конкурент? Нет. Просто профиль. Как цвет, который можно купить в тюбике, использовать, а потом выбросить. Он был уверен в своей победе над миром. И в её верности тылу. Он сражался с другим призраком — с тем, что шептал «никто». И в этой битве ей отводилась роль оруженосца, а не соратника.

Лика подошла к окну, прислонилась лбом к холодному стеклу. Стекло было грязным снаружи — следы дождя, городская пыль, отпечатки птичьих лапок, будто кто-то пробовал вырваться наружу. За окном — Москва. Чужая, шумная, не её. Её Москва была здесь — в этой мастерской, в пыли, в краске, в его спине, повёрнутой к ней, в мыле на её руках, в этом луче, который резал пространство пополам, оставляя её в тени.

В кармане халата нащупала визитку. Бумага была плотной, матовой, углы — острыми. Они впивались в палец, оставляя красные метки, маленькие, как уколы иголкой.

«Если вдруг… решите снова увидеть тень».

Она закрыла глаза.

И вдруг — ясно, как вспышка от старой фотовспышки — увидела себя со стороны:

Женщина у окна. В старом халате, купленном пять лет назад на распродаже. С мокрыми руками. С тремором, который начинается где-то в запястье и бежит тонкой дрожью к кончикам пальцев. С визиткой в кармане, которая жжёт, как стыд. С мужем, который говорит с холстом и с призраком своего отца, а не с ней. С дочерью, которая спит за стеной и рисует комиксы про то, как её мама становится тенью.

Она открыла глаза.

Пылинки всё ещё кружились.

Одна из них села ей на ресницу — крошечная, невесомая.

Она моргнула — и пылинка исчезла.

За спиной скрипнул стул. Тяжёлый, на железных ножках.

— Лик.

Она обернулась.

Он стоял, держа в руках красный карандаш. Тот самый, «KOH-I-NOOR», с золотой надписью, почти не сточенный.

— Держи, — протянул. — Ты вчера забыла.

Она взяла.

Дерево было тёплым от его пальцев, почти горячим, будто он держал его всю ночь, сжимал, как талисман в своей битве, пока суставы не затекли.