18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александра Шалашова – Салюты на той стороне (страница 24)

18

Хавроновна ковыляет, все еще вывернув голову на сторону, – говорю себе, что теперь не стану этого замечать, ведь может у человека болеть шея, например, вот держит принужденно.

В коридоре никого.

В холле никого.

Спят они, что ли?

Так ведь мы и вдвоем не могли загнать на тихий час, а чтобы сами улеглись – никогда такого не было.

Так и встали вдвоем, прислушались к тишине. Хавроновна резко, не постучавшись, распахивает ближайшую дверь – хотя там этот взрослый живет, Муха, и вообще хорошо бы стучаться, потому что и у детей должно быть личное пространство, как говорят теперь, хотя в пединституте не проходили ничего подобного, но сейчас-то, если хочешь быть современным, нужно не только знать, что они там в своих плеерах слушают, но и вот так по мелочи – стучаться, ждать.

И я захожу следом за Хавроновной, а так пахнет носками и несвежим бельем, совсем мужской запах, спертый, неприятный, белковый и да – взрослый совсем, словно от сорокалетнего мужика. Мне снова неловко – и что этот Муха тогда делает среди детей с таким запахом, как относится к ним? Но только в прачечной жаловались, что девчачьи матрасы кровью заляпанные приходят, и как они так не следят за собой, не понимаю? В мое время эти дела только лет в пятнадцать и начинались, а сейчас посмотришь – и двенадцатилетние сгибаются, за живот держатся. У всех болит, все не могут – ни на зарядку, ни на прогулку. Выделываются, кичатся взрослостью. А стиральные машинки в нашем подвале кровь не берут, так и возвращаются – с буро-коричневыми разводами. Даже мне однажды такая простыня попала, вот ругалась.

Мои закончились в сорок шесть. Я думала – рановато, но врач в женской консультации сказала – вы что, у нас теперь и в тридцать у некоторых прекращаются, так что вам хорошо. Вы что же, еще детей собирались иметь? У вас ведь, кажется, есть один? Ну и все.

Потом пришла работать сюда, перестала совсем о своем думать.

– Это что же. Они сорвались куда?

Хавроновна беспомощно оглядывает комнату, зачем-то приподнимает мятую футболку со стула – она мокрая, в пятнах, но пахнет не она.

Мы проверяем комнаты, каждую. Никого, но только в фельдшерском пункте кушетка испачкана кровью – и не так, как я о простынях думала, больше.

Господи, ну пускай они никого не убили здесь, бормочу, пускай не убили, пока мы спали.

А почему мы спали?

Что Хавроновна делала за занавеской?

И думать не хочу, тем более что за грудиной опять разболелось сильнее от вида кровавых пятен на кушетке, аж зажгло.

– Слушай, – говорю Хавроновне, – ты не знаешь, отчего возиться в сердце может? Скребет и скребет, аж мочи нет.

– Я ж не медик, – пожимает плечами, – а вообще известное дело: сердце. Ты не ходила в поликлинику-то? Раньше?

А сама хоть бы шею платком замотала, ведь глядеть же страшно. И говорить ей стыдно, и дышит тяжело.

– А ты?

– Что?

– Ты не ходила в поликлинику?

– Мне-то зачем? Вроде здоровая. Только варикоз. Да и толстая я. Но от этого все равно. Лекарства нет, – и дышит, отдыхает.

– Ну, а это?.. – боюсь, показываю на себе.

– Что?

– Ну, с шеей эта штука. Не болит?

– А… Я думала, что не видно особо-то. – Она улыбается беспомощно как-то, криво, как раньше никогда. – А знаешь? Все никак зеркала не найду. Чтобы как следует рассмотреть. Руками трогаю, а непонятно. Очень страшно? Только честно скажи. Аль.

Гляжу на бурый, застаревший отпечаток петли на шее – такая борозда еще называется каким-то словом, длинным латинским словом, которое забыла, – нет, говорю, вообще не страшно, не обращай внимания, Оксан.

Надо спуститься в подвал. Может быть, они в подвале.

– Ты спустись, – она говорит, глаза отводит, – мне что-то. Не хочется.

– Да ладно, пошли. Может, они играют во что-то, спрятались. Или шум напугал.

– Какой шум?

Не помню, мнусь, не договаривая, хотя помнится смутное – будто был шум, приближался гром отдаленный, который ворочается в небе и над деревьями, без настоящей грозы.

Спускаемся вместе в подвал, а Оксана все трогает шею, даже хочется прикрикнуть, сказать, чтобы не трогала, потому как смотреть тошно, как на человека, постоянно и беспрестанно трогающего волосы, хоть и знаешь, что он не виноват, что это у него тик такой.

– Слышишь, кто-то смеется? – останавливаю Хавроновну. – Тшш. Слушай.

Кто-то прошел мимо нас, смеясь, думали, остановится, но прошел мимо.

– Это же этот… ну, мальчик с задержкой в развитии, как его зовут… – Хавроновна машет руками. – Как он? Как же они? Эй, ребята, вы куда?

Со Степашкой еще один – Муха, Валера то есть, не помню фамилии, хотя должна бы, она у него известная: сын племянницы директора санатория нашего, как же его… Я, конечно, и раньше не могла запомнить всех, хотя старалась быть, ну, повежливее – и с девочкой, что раньше мыла посуду, а потом убежала, как все, и с Алексеичем, и с мужичками, что на «Газели» провиант подвозили. Провиантом больше Оксана ведала, понятно, но и я иногда смотрела, когда время оставалось. Все же мои дети. Муха, от него сильно пахнет табаком, вот уже и курит, не то что эти – и я вообще была против, чтобы его брали, но пришлось. И он расхристанный какой-то, футболка из-под штанов наполовину выбилась, а Степашка ему не сказал, конечно. Не уверена, что он вообще такие вещи понимает.

Что-то случилось такое, что имена плохо вспоминаются, а ну как Альцгеймер?..

Да нет, это так, кажется все.

– Валера! Валера, остановитесь немедленно!

Но почему они проходят, не слышат, и что с их лицами?

И хотим подбежать, остановить, за руки схватить, но как во сне – бежишь, а не приближаешься, хотя мышцы болят от напряжения.

Ладно, идите, а я потом выясню.

Вот откуда они вышли – из мужской душевой, может, там кто-то еще остался?

– Ой, ты почему здесь один… Крот? То есть Костя? Мы не смотрим, не бойся.

Говорю, вне себя от радости, что хоть одного нашли. Только он голый – сразу вскакивает и, прикрываясь руками, отступает, прячется.

Видит.

Костя не отвечает, смотрит куда-то, но он по-настоящему близорукий, так что ничего страшного – нужно просто подойти, взять за руку, сказать: это мы, мы, не бойся, скажи, пожалуйста, куда пропали остальные ребята, почему здесь сидишь один, почему на двери болтается открытый замок, где вы его взяли вообще? Выходит, что это такая игра – что тебя заперли, а когда хотели выпустить? Лучше так не играть больше, потому что опасно – вдруг ребята забегаются, забудут, а ты останешься здесь один – и ни еды, ни питья; не говори только, что пил бы из-под крана, ведь каждый, даже самый маленький, знает – в нашем Городе нельзя пить из-под крана, это только где-то далеко, невероятно далеко, может быть, в Москве, можно.

– Ну, скажешь ты что-нибудь, а? – бормочет Хавроновна, но не зло; а Крот только вертит головой, отворачивается. Самый бессловесный он, тихий (или просто неразговорчивый, не понимала никогда). Как наблюдала за детьми, так и почувствовала сразу, что этим непременно дело кончится – посмеются.

– Ладно, выходи. Нечего здесь.

Крот вдруг сползает по стенке и начинает плакать.

Закрывает лицо руками. Плачет тихонечко, как маленькая девочка – если бы у меня была такая, то я бы терпела этот плач, все терпела, все покупала, даже вон чупа-чупсы с черникой, хотя от них рот и губы становятся химозно-черничными, голубыми.

Да, Хавроновна же говорила, что это у меня сейчас голубые губы.

Может, из-за них и расплакался?

– Ну будет тебе, ты же большой парень.

Ты большой парень.

От слов большой парень Костя только плотнее в комочек сворачивается, бормочет – я наклоняюсь, подслушиваю – он говорит кому-то, но не нам: кто вы такие и почему от вас так пахнет смертью?

А потом еще: не смотрите, не смотрите.

Мы бы и хотели не смотреть, но вот только и поднять его не вышло, и утешить.

Что это с нами, что в комнате произошло?

Почему Костя раздетый на полу лежит?

– Да вон же его одежда, – Хавроновна показывает, – Костя, чего ты раскапризничался?

– Не смотрите.

Он садится, закрывается.