Александра Шалашова – Камни поют (страница 47)
Но тогда так и не решился спросить – что было?
Три дня.
Что ты делала три дня?
Что он делал с тобой?
Женя все молчала.
– А чего рассказывать?
Мы познакомились с Даниилом давно, он просто один раз подошел на улице, с ним и еще один мужчина, помоложе. Они сказали, что были в той же секте – секте, пап, не спорь, позволь вещи называть своими именами, – из которой вытащили тебя, но проблема в том, что в нее и сейчас попадают невинные мальчики и девочки. Посмотри на своего папу, они сказали. Ты ведь видишь, как он плохо спит по ночам, как располнел, какие у него трудности с работой, в общении с окружающими.
– Я тогда нормально спал.
– Да уж конечно.
– Да.
– Неважно. Я видела, что ты страдаешь. И потом, если честно, меня он в ту пору достал, в печенках уже сидел.
– Кто?
– Ну кто… Алексей Георгиевич твой. Я говорила. Сто раз, миллион раз говорила, но ты был как обдолбанный, удивляюсь прямо… Взрослый, старый даже мужик. А мама в рот смотрит, потакает во всем. Мне парня домой не привести, ничего. Ресницы накрашу, а он смотрит укоризненно, мол, что эта проститутка делает со мной в одной квартире? А то, что именно
– Мы нарочно на тебя с мамой оформляли. И не смотрел…
– Да. Я все понимаю, пап. Но нервы сдали, а Даниил… Ну, такой представительный, в белой рубашке. Так рада была, что он первым увидел суть этой организации, настоящее лицо…
– Женя. Ты говоришь плохо, просто отвратительно, ты не понимаешь ни хрена.
– Пап, надеюсь, что ты простишь эти отвратительные слова. Короче, Даниил просто позвал в гости. На три дня. Велел не брать телефон, не показываться в окнах. Прямо как в фильме, представляешь, да? Можно подумать, кто-то караулил там, на «Ждановской».
– А что, жил возле «Ждановской»? Место то еще, конечно.
– Ну да. Мы просто прожили три дня, я в постели валялась, фильмы смотрела, он мне пиццу с ананасами приносил, йогурты.
Пиццу?
Йогурты?
– Ой, только не надо делать вид, что ты от горя с ума сходил.
И вдруг я понял, глядя в ее лицо, – я сошел с ума не когда она за столом сидела, а в какой-то другой день, что никак не обнаружу в памяти.
– А потом Даня сказал, что ты написал адрес, ну, этого деда. И все закончилось, он велел умыться, накраситься и идти домой. Ничего не рассказывать, само собой, потому что тогда у самого могли быть неприятности.
– Хоть понимаешь, что Даня – мой ровесник?
– Догадываюсь. Но, знаешь, неплохо сохранился. Поджарый такой. И все-все понял.
Встаю, окно открываю – Женя инстинктивно дергается, машу рукой – ничего, ничего, нормально, просто захотелось вдохнуть незамутненного, чистого воздуха; только разве вдохнешь.
– Слушай, Жень… А помнишь такую Марию Семеновну? Ну, соседку по старой квартире?
– Помню, конечно, а что?
– Не обижаешься, что тебя с ней оставляли, – ну, нормально было?
– Хочешь спросить, помню ли, как ты меня в детском саду забыл? Помню. Марию Семеновну тоже помню, она все просила стирать пыль с хрустальной посуды, такой, знаешь, что три полки в серванте занимала. А у меня тогда пальцы детские были, неуклюжие – ну и грохнула какой-то салатник об пол, а она так губы поджала и говорит: теперь будешь аккуратно вытирать все заново каждый день, а то родителям скажу, а у них нет денег такой же салатник купить. И я почему-то так испугалась, что она действительно скажет, а у вас на самом деле нет денег купить треклятый салатник, что с тех пор все-все делала, ну, пока мама вечером из музыкалки не приходила и не забирала.
И нет бы подумать – хорошо, ну нет денег, так вы что же, в рабство продадитесь? Нет и нет. Что она сделает-то?
– Ты думала, что нам будет стыдно, – говорю.
И всматриваюсь в глаза Жени – совершенно мои, серые, блеклые; Лис смеялся – мол, ты
До этого был –
Если когда-нибудь встречу человека, которому смогу, захочу рассказать о маме, – расскажу обязательно. И как она на балконе стояла, и как Марис Лиепа улыбался со стены. Один раз задумался – а может, она балерина была, поэтому? Может, что-то случилось такое, что помешало ей сделать карьеру в Петербурге, и мама выбрала первый попавшийся теплый город, где хотела забыть о холоде, дожде со снегом, измороси, пронизывающей хрупкий весенний воздух? Ведь если она не была какой-то известной, знаменитой – то оно и понятно, почему нигде нет сведений, почему не могу ничего узнать. Может, сам виноват, что не спрашивал – директора интерната. Про Аленку-то все выведал. Про себя – нет.
2012
Звонил, конечно, плакал в трубку, а ее брала мертвая бабушка Надя и молчала, видимо, кивая сочувственно, говорила – ничего страшного, ничего страшного, все равно он живет в такой ужасно неудобной комнате-пенале, так что даже хорошо, когда-нибудь бы непременно пришлось уехать. Как ваши дела, хотел спросить, но не вспомнил, как все-таки называл ее – тетей или бабушкой; наверное, бабушкой, потому что сколько лет мне тогда было – шестнадцать, семнадцать? Вполне могла и бабушкой оказаться, но сейчас будет странно называть, ведь вырос, вырос и постарел. Бабушка Надя, решился наконец, вы можете сказать, куда он убежал или уехал? Точно не поймали? Потому что если поймали, то я…
Да я, милый, не знаю, поймали или нет. Он во двор вышел, а там уж ни криков, ничего. Может, и ушел. От бабушки, от дедушки, как думаешь?
Но неужели вы ничего не видели в окно?
Давненько ничего не вижу, Лешка. И себя не вижу, и мебели не вижу. Глаукома съела.
Я не видел.
Простите.
Не знал.
И твердил
Звонил, плакал. Трубку брала Алена, вернее, кто-то брал за нее, слышалось тяжелое холодное дыхание, а потом тишина, позже она спрашивала – Алик, это ты? А у самой голос другой, юный, не уничтоженный болезнью. И стыдно было сказать, что не Алик, так не хотел, чтобы в этом новом чистом голосе разочарование послышалось. И тогда говорил – да, да, я Алик, прости меня. И твердил.
Звонил и плакал, плакал. Зачем-то в Дом пионеров, с которым у Лиса были, по идее, давно разорваны связи, но отчего-то верил, что там знают, куда мог уйти. Но попадал все время на незнакомых женщин, которые в конце концов и вовсе переставали подходить к телефону. Секретарь бросала трубку, едва заслышав мой голос, – можно понять. Можно. Стал навязчивым, тягостным.
Леша, почему ты его оставил?
Леша, почему ты его оставил?
И не смотрю на кухонный стол, опасаясь кровь увидеть.
Однажды мелькнула – не удивился, не испугался почти.
Когда в Черемушках выпал снег, решился. В школе сказал директору – так, мол, и так, диабет, требуется
И она несколько раз кивнула, добрая женщина.
И я беру билеты на поезд Москва – Краснодар, сообщаю Маше, что я должен непременно выяснить, как он там, нормально ли добрался, где живет, должен удостовериться, что там его не арестуют, что если он и не окончательно спасен, а хотя бы тепло и время даст значительную передышку, не сообщаю дочери, забываю дома метформин, и скоро в плацкартном вагоне становится нестерпимо душно, страшно, как-то
и ничего
ничего нет.
Снова страшно.
Так было уже, случилось.
Это тогда началось, давно?
У ручья?
Духота в вагоне страшная, неужели они совсем не проветривают? Знаю, что мне всегда помогала вода.
Вода есть и здесь.
Хочется пить, как в самом начале – когда симптомы только появились, когда сам не знал, что с этим делать. Но теперь по-другому.
Черт, может быть, нужно позвать проводника?
Вот и девушка-соседка уставилась беспокойно, когда я полтора литра взахлеб выпил, – вам ничего не нужно, все хорошо? Вы побледнели.