Александра Шалашова – Камни поют (страница 40)
Я просто представляю.
И Даня убрался, кажется, что-то злое бросив напоследок, но Лис не рассказал что.
Но кажется, возле Белого дома тогда они вместе были, а Лис нас уже путает – как, бывает, не различают детей и внуков старики, особенно если те еще немного лицами похожи. А ведь всегда похожи.
Жень, а Жень, что же мы ничего не смотрим? И она в телефоне ищет обращение Генерального секретаря. Что ж такое, блин, говорит, сейчас на морозе телефон выключится, может быть, мы как-нибудь обойдемся?
Как обойдемся, дурочка, – мы же всегда слушаем, даже когда я в больнице был – и то собирались у телевизора, никто не препятствовал, а персонал садился рядом, помню маленького медбрата: не знаю уж, альтернативную службу проходил или просто по работе, по призванию, а только он был реально добрый, участливый, никаких приколов у него не было, даже сосульки в постели мужикам не подкладывал, не то что некоторые.
Хотя сосулька в постель – ничего, забавно даже.
Еще прикол был нассать на чужую кровать – но это больные делали, не персонал, даже один больной, совсем поехавший мужичок.
Он халву любил, мужичок тот, мог ложкой есть из упаковки, раскидывая вокруг частые серо-коричневые крошки: на диван, на подушки, на пол, покрытый ковролином, – везде.
Странное дело: халву любит, ссать на чужое постельное белье любит, как же так? И я после того на халву смотреть не могу. Однажды Маша принесла, вытащила из сумки подсолнечную от Азовской кондитерской фабрики – аж внутри заворочалось все, убери, говорю, выброси.
Женя находит трансляцию, но Генеральный секретарь, кажется, отговорил.
Молчит, не двигается, смотрит прямо перед собой.
У него непривычно длинные волосы, раньше бы невозможно представить было на таком посту, но сейчас ничего: видимо, грядут какие-то послабления, но пока этого не заметно.
Нет, это трансляция зависла, сейчас возобновится. Вон колесико загрузки крутится – медленно-медленно, словно и само не желает вступать в новый год.
– Он скоро? – нетерпеливо выдыхаю.
Руки стынут. На градуснике, наверное, минус восемнадцать будет, а чем дольше мы здесь простоим – тем холоднее сделается. И нужно радоваться, а еще и ледяное шампанское пить, нужно веселиться – ведь иначе я испорчу
– Вот, пошло наконец, – показывает Женя возобновившуюся трансляцию, но он, оказывается, в самом деле уже все сказал.
Я знаю, что он не мог сказать ничего нового, но все-таки чего-то ждал, думал, что перлюстрация частной корреспонденции – всего лишь нелепые слухи, не заслуживающие и мгновения внимания умного человека. Может быть, допустят хотя бы на словах – понятно, что никто сейчас этим не будет заниматься, но пусть хотя бы пообещают, пусть солгут!..
Но Генеральный секретарь, пожилой черноволосый мужчина на мечущемся, подвижном экране, просто сказал так:
– О каком еще наступлении, пап? – Женька трясет за плечо, несильно. – Мы не наступаем ни на кого, никто не наступает на нас, все будет хорошо и стабильно, все будет путем. Почему ты так дрожишь? Ты все время дрожишь. Почему нельзя уже успокоиться и сделать обыкновенно, как все, просто отпраздновать Новый год со мной и мамой?
Или тебе кого-то не хватает?
Кого тебе не хватает, скажи?
И вот иногда о чем думаю: я бы хотел любить ее, но почему-то совсем не получается в последнее время, а так хотелось, чтобы она была моей дочерью, чтобы вспоминали –
– Кого ты имеешь в виду, Жень? – А голос жалкий, дрожащий, даже подростком, кажется, когда ребята из старшей группы что-то
Просто тебе ничего и никогда не нравится. Ты не бываешь счастлив. Когда говорят – все хорошо, товарищи, мы живем в эпоху великой стабильности, у нас все благополучно, он ведь к нам обращается – говорит же, мол, юноши и девушки, ставшие достойными продолжателями революционной традиции… Но и ко взрослым тоже, про женщин, про мужчин… А ты все плачешь.
– Знаешь кого. Но ты обещал. Помни, что ты обещал.
– Иногда я думаю, что тебя спасает твоя психическая болезнь, пап, – вдруг без всякой жалости говорит Женька, – ты в нее спрятался. Ты думаешь, что на больного человека никогда никто не донесет.
Бьют куранты, Москва-река не волнуется, море, оставшееся в нашем городе, не волнуется, иначе бы непременно почувствовал. Но только понимаю, отчего страшно было – я ведь помню и другой Новый год, девяносто шестой, да-да, девяносто шестой, все так не отличалось, разве что волосы Генерального секретаря были короче, но Лиса тоже не было с нами. И смотрели не трансляцию, конечно, а телевизор. Может быть, Лис в колонии тоже смотрел обращение, может быть, смотрит сейчас – откровенно говоря, потому и не отворачиваюсь, поддаюсь. Не только потому, что
Через две минуты после наступления Нового года приходит сообщение с неизвестного номера, но, конечно же, все понимаю, все ощущаю, как море:
У меня телефон кнопочный, Маша все спрашивает – Леш, ну, стыдно смотреть. Все отнекивался – мол, незачем, не разберусь, но на самом деле – ведь и у
Кнопки немного тугие, но набираю текст.
– Пап, что ты делаешь?
Лицо Жени красное, неприятно смотреть. Ты что, с румянами переборщила? Ах да, холодно.
Холодно.
– Папа, – повторяет настойчиво, – ты слышишь?
– Ничего, знакомых поздравляю.
– Разве у тебя остались знакомые?
Хочется ударить ее – по красному лицу, темным бровям, влажным накрашенным губам.
В девяносто пятом году я встал на колени перед плачущей Машей и сочувственно-молчаливой Женей (она тогда еще умела сочувствовать) и сказал, что никогда больше не напишу ему, что больше ни одного слова не скажу.
А потом-то что было.
Потом камни услышал и вернулся.
Держу слово.
Вот так я держу слово.
И слово держит меня крепко, больно.
Так и не отправил это
Но что бы он мог сказать – мол, может быть, тебе куртку потеплее надеть, я не знаю, почему тебе вечно холодно? А если на самом деле холодно, то бросай к черту все, что там, и приезжай в Туапсе, возвращайся в Отряд. Не обещаю сразу, что при всех назову своим первым учеником, но когда-нибудь непременно назову. Ну что, вернешься?