Александра Шалашова – Камни поют (страница 38)
То есть вот идет человек по городу, а кто знает, что у него в голове вертится, какая песенка, какое стихотворение.
Нельзя ли сделать так, чтобы она в принципе не вертелась – даже если он когда-то в детстве услышал?
Вот они и стали думать.
Не знаю, что из этого выйдет, надеюсь, что ничего.
2000
– А может быть, ты хочешь посмотреть Верхний лагерь? Тут мы доделали кое-что, построили еще несколько гостевых домиков. Кстати, в одном из них ты вполне можешь сегодня переночевать – или даже остаться на какое-то время, как захочешь. Посмотришь, как мы дружим теперь, чем занимаемся. Голова не кружится больше? Может быть, хочешь о чем-то спросить…
– Да.
– Да.
– Эти два года… Кто был за старшего на Поляне? Айтуган?
– Айтуган, конечно. И Даня.
– Кто?.. И он сейчас здесь?
– Конечно, где же ему быть?
– Ты говорил, что никогда его не простишь. Он предал тебя и нас, сбежал, когда приехали Бялые, когда нагрянули проверяющие, хотя они и обещали, что никто не придет.
– Ну, что касается проверок – ведь тогда ты был недостаточно убедительным, верно? Вот и нагрянули.
– Бля… И это я? И ЭТО ТЫ МНЕ ГОВОРИШЬ?
– Тихо, тихо, а то снова упадешь. Вот так. Спокойно.
И он вдруг наклоняется и гладит меня по голове – не помню, чтобы такое даже в детстве было, в моем начавшемся в четырнадцать лет детстве. У него теплая рука, она электризует волосы, лохматит, успокаивает.
Поэтому Аленка и хотела быть с Аликом, а потом хотела быть с Лисом. Из-за вот этих рук, несуетливых, почти нечеловеческих.
– Ну Лешк, Лешк, глупый ты. Он же тоже
А я вот думаю, что не было никакого смотрителя. Иначе почему мы ни разу не поднимались на маяк, не заходили к нему?
– Я не хочу его видеть.
– Кого, смотрителя?
– Ты понял. Я не хочу видеть Даню.
– Тебе нет смысла на него злиться, только не тебе.
– Вы вместе тогда уехали, да? В январе? Когда я плакал, бегал по набережной, схватил такую простуду, что…
– Перестань, – морщится Лис, – вот этого точно не нужно. Иногда думаю даже – и что я вот такого нашел в нескладном тощем пареньке, который почти сразу же в наши походы стал брать с собой всех этих странных и беспомощных девчонок? А потом понимаю – ведь именно это и нашел. Ты и сейчас с кем-то возишься, да?
– Пятнадцать человек.
– Что – пятнадцать?
– У меня в классе – пятнадцать человек. А Аленка умерла.
– Это которая русалочка, да? Жаль.
– Да.
– Хорошие дети?
– Очень. Есть Кристинка, они дразнят ее Кристинка Морская Свинка. Очень оригинально. А ты помнишь, как дразнили меня?
Записал в тетрадке и вернулся, понимая, что сейчас не все можно говорить, – они стали о празднике думать, забыли про меня. Я тоже попробую подумать о празднике.
За два дня пришли в себя, обжились. Женя успокоилась, позвонила
Рукам холодно. Мы идем встречать Новый год на мосту имени Первого Съезда, с которого еще такой величественный вид на Дворец Советов открывается. Он похож на древнюю пирамиду, я знаю, я видел в учебнике истории картинки. Но вот только статую, венчающую, завершающую здание, видно плохо – вечно за облаками, да и зрение у меня в последнее время неважное. Я отлично знаю, что это за статуя, кого высекли и увековечили в граните, это всем до такой степени известно, что имя больше не называют. А когда она совсем скроется за облаками, то маленькие, новые и знать не будут, что это за Владимир такой – может быть, это князь Владимир, ему ведь больше нет в Москве памятника? Вот и восстановили справедливость, вот и сделали. А что он сделал? Я знаю, кого можно спросить, кто всей историей интересовался, но не напишешь, не скажешь. Потому щурюсь в последний раз, запрокидываю голову, подставляю лицо мелким и острым снежинкам.
Нет, не разглядеть, пускай там будет, в небе. В конце концов, он-то точно не сделал мне ничего плохого.
Смешно, но когда-то здесь хотели сделать бассейн – гигантский многодорожечный бассейн, я видел на выставке, как представляли это архитекторы и художники. Голубая и синяя искристая вода, разделенная белыми канатами, по другую сторону – красные башни Кремля. Красиво, но неужели они думали, что кто-то станет плавать – в центре города, в котором часто идет дождь, над которым часто стоит туман, изморось? Я представляю, как легко и быстро, с совершенно чужим и красивым телом, плыву кролем, вначале фиксируясь на «к себе – от себя – вперед», но потом, со временем, забывая, думая только о цели и о воде. О цели даже меньше, потому что ведь ты доплывешь в любом случае, тебе некуда деться отсюда.
Но получилось так, что не вышло мне там плавать, и никому не вышло. Проект не утвердили, конечно, зато открытки печатали несколько месяцев, в любом киоске «Союзпечати» можно было купить. Потом спохватились, велели всем гражданам уничтожить эти открытки, если они каким-то образом к ним попали.
Что плохого в открытках?
Я так сейчас думаю, что это был бы хороший бассейн, самый лучший, что в него могла бы ходить и Женя – лечить сколиоз, который ей ставили в детстве, кажется.
Просто небо, голубая вода и плитка, канаты, образующие пересечениями в центре звезду.
Может быть, нужно видеть только те звезды, которые и сейчас горят перед нами?
Я щурюсь на красные башни, на белое здание за ними.
Где-то там сидит Генеральный секретарь, он никогда не спит ночью, особенно этой ночью. Сейчас он скажет свое приветственное слово, обратится к своему народу, а потом вернется к важным бумагам, документам, что лежат на его столе. Там столько папок, что рассмотреть все невозможно, – они нависают над ним неустойчиво и опасно, но он знает, что они никогда не упадут и не причинят боли, пока он сидит в этом кабинете, пока люди собираются на мосту имени Первого Всесоюзного Съезда Советов – неужели кто-то на самом деле произносит название полностью?.. – пока памятник Тому-Кого-Не-Видно-За-Облаками несется в космос, в котором потом были люди, прекрасные храбрые люди, которых мы знаем по лицам и именам.
А раньше я думал, что после Белки и Стрелки так никто и не полетел и стеклянные глаза их чучел – единственные из всех, что видели темное вот это над нашими головами. Стеклянные, конечно, не видели – их вставили потом таксидермисты, но ведь и в этих стеклянных осталась память, осколки памяти, крошки памяти? Это потом я понял – никто ничего не помнил, пока летали безуспешно, пока взрывались ракеты. А когда получилось впервые – мы все повторяли звонкое звучное имя, вспоминали улыбку.
Но только я все время думаю: а как звали тех, кого нам запретили вспоминать?..
Иногда, когда перед рассветом память становится странной, тонкой и напряженной, мне вспоминается одно имя. Нигде больше я не встречал его, оно словно бы просто мне было
Валентин Бондаренко.
Откуда он был родом, из УССР?
Как вышло так, что он вначале в иллюминатор видел Землю с ее морями и реками, а потом вспыхнул огонь и закрыл все?
Наверное, ему было очень больно.
Когда руку обожжешь, дышать не можешь, а что делать, когда –
Слава богу, что приснилось только имя.
Большего я бы все равно выдержать не смог.
Валентин Бондаренко.
А потом на Лубянку привезли его родителей, сказали – вот вам документы на
И какого он был роста?