Александра Шалашова – Камни поют (страница 36)
А старший сразу подошел к Лису, представился – мы не услышали – и сказал что-то типа такого: собирайтесь, у подъезда вас ждет машина. Не
Когда Лису предъявили обвинение, мы долго не могли понять и поверить – откуда это вообще взялось? И я уже почти забыл об аварии, и Конунга давно похоронили, и даже переломы самого Лиса зажили и почти не напоминали о себе (то есть иногда напоминали – когда он хотел).
– Куда вы его повезете? – Я подхожу, преграждаю дорогу, прекрасно понимаю, что если они
– А вы родственник? – равнодушно говорит старший.
– Нет, я…
– Мы не рассказываем тем, кто не родственники. Давайте, Алексей Георгиевич, берите сумочку. Вот так.
Они не прикасаются ни к нему, ни к его вещам.
Я напишу, успевает сказать Лис, а потом все заканчивается. Дальше мы видимся только на суде.
Ну а кто я? Кто, собственно, я?
Женька ведь должна уже зайти, сколько можно в зеркало смотреться. Ну же. И она заходит, и у нее на губах – зажатая дрожащая улыбка. Маша видит не сразу, спиной к дверям сидит, поэтому договаривает:
– Но, Леш, прости меня – ведь после того ареста ты не сдался, не стал плакать, убиваться?
Пять лет без него.
– Снова – пять лет, хотя я уже решил, что проживу всю жизнь один. С тобой, то есть, конечно же, – с тобой, прости. Совсем не то хотел сказать. Прости, говорю же. Здравствуй, Жень. Видишь, тут твой старый папка что-то расчувствовался, вспоминает всю свою жизнь. Но тебе, наверное, скучно будет слушать?
Моя дочь чуть кривит губы, и это значит – ну зачем я сюда приехала, ты опять за свое? Но я за свое, потому что моего немного осталось, вот, например, такое писал в дневнике:
2000
– Пап, ну ты нас и напугал.
Льется в горло сладкий чай, кашляю – капельки брызжут на стол, на рубашку, всюду. По давней привычке оглядываюсь – нет, в эту квартиру он не приходил никогда, если и мог, то это только в прошлом; но из прошлого вроде выбрался сейчас.
– Ты в обморок упал, мы посмотрели – сахар низкий, ты что же не следишь? Ты понимаешь, как это опасно? Еще немного – и мы бы просто вызвали скорую, все. Ты что, не помнишь, чем в прошлый раз обернулось?
Леша.
– Ты помнишь? Ты чуть не умер. Упал в обморок, лежал три дня. Мы уж думали, всё – диабетическая кома, но ты очнулся.
У Маши лицо как у Лиса тогда – в темных веснушках, видеть это неприятно, закрываю глаза.
– Нет-нет, не отключайся, пап, говори с нами, проснись. Расскажи, что еще происходило в том лагере, ну, тринадцать, что ли, лет назад? На самом ли деле все это так важно?
– Жень, прекрати, это жестоко, отцу и так тяжело приходится…
– Да? А мне не тяжело? – Женя обижается, точно давно случая ждала. – Сначала с нами жил этот… бородатый. У меня одноклассницы спрашивают – а что никогда домой не приглашаешь, вот мы на дни рождения всегда зовем, а ты нет, почему это? И вообще у тебя дома не были ни разу, странно же, правда? Мы вот вдруг задумались. А задумываться нечего было, я же из-за
Сладкий чай складывается в кристаллы, неприятно царапает язык.
– Ты что, на самом деле так думала, Жень? Вот все это время?
Даже когда у меня начался диабет – думала? Поверить не могу. И он спокойно себя вел, помогал по хозяйству, коммуналку оплачивал, так что неправда, неправда… И у нас трехкомнатная квартира – что же, нельзя было подружек привести? Ни разу не говорила, не упоминала.
– И когда – когда ты в больнице был? Так нельзя. И маленькая была.
Маша отодвигается от нас, зажимает рот рукой – господи, зачем позвала дочь, она же только хуже сделает, разбередит. Но по мне – так ничего, пускай бередит.
Затылок болит – кажется, все-таки ударился об пол, но точно знаю, что они меня подхватили; как и выдержали такую тушу только.
2000
– Лешка.
Надо мной деревянные своды, незнакомые. Со мной знакомый голос. Я обещал с тобой не разговаривать. Я обещал вернуться к семье, ко всем делам. Я взрослый человек, я работаю с детьми, я учитель.
– Хорошо, что ты не вымахал в этакого здорового мужика, а то я бы не дотащил. Помню, лет пять-то назад ничего был, в теле, а? Голенастый такой, я уж подумал – неужели Лешка-то мой превратился в такого плотного, ну, знаешь, как в книжке какой-то писали: этот
– Не знаю. Наверное, нормально. В одной столовке с детьми.
– Да, мне говорили, что ты теперь в интернате…
– Ты считаешь, что это плохо?
– Никак не считаю. Садись, если можешь, только потихонечку. Детишки тебе чай травяной принесли, но я помню, что ты любишь кофе. Вот.
И другой на вкус, не напоминает тот молочно-мерзкий, ячменный, желудевый – хотя я уже забыл тот, смыло с языка.
– Садись, говорю.
Выпрямляюсь на узком топчане, куда положили, бережно отнесли. Лис сидит на стуле напротив, держит кружку. Он босой, штанины закатаны: они мокрые, кругом цепочки влажных следов. Выходит, что я свалился, а он подхватил, тащил.
Ему пятьдесят почти, сам сказал, точно я мог забыть. Мог бы. И надо было забыть, но только ничего не сделаешь – помню, что он на пятнадцать лет старше, поэтому на каждый день рождения прибавлял год и ему. Точного дня не помню, хотя раньше старался, даже себе записки писал, отмечал в календарях, блокнотах.
Третье или четвертое мая?
Не буду спрашивать.
– Если бы я вымахал в здорового мужика, то не падал бы в обморок, наверное.
– Всякое бывает. Сходи кровь сдай на всякий случай, мало ли. В глазах не двоится? Голова не кружится?
– Нет, только слабость небольшая.
– Не вставай.
За вес я просто взялся. Решил, что буду есть в столовке вместе с детьми, а дома – ничего. Вот так. И ушли мои бока, слабость появилась. Плевать.
Кофе вкусный, до конца допиваю.
Слышим стук, оборачиваемся: стоит пацан, маленький, щупленький, девятилетний, серьезный, даже смешно смотреть: мрачные глаза, неулыбающиеся ресницы.
– Да, милый, что такое?
Манера у него такая, манера, ко всем – милый.
Но